Алексей Ельянов - Чур, мой дым!
— Тебе, Ваня, дробь на медведя али на белку?
— Не, мне цельную щепоть, чтоб птицу влет сшибать, — деловито отвечает Ваня.
— Перехитрил, — добродушно ухмыляется дедушка, — перехитрил, чертенок. Ну, коли так, бери. Вот те щепоть.
Дедушка осторожно берет из банки несколько крошечных кусочков сахара, мелко раскрошенных сухарей, подает их внуку в пригоршню.
Ваня погружает лицо между своими ладонями, берет губами «дробь» и ненадолго успокаивается.
— Ну, мои охотнички, на кого идти собрались, на медведя или на белку? — спросил дедушка, сам начиная игру, когда я присел возле его ноги, рядом с Ваней. А когда в рот ко мне попали горьковатые крошки сухаря и белые острые осколки комкового сахара и мы с Ваней стали дружно почмокивать, дед Федор спросил меня:
— Значит, ты, сынок, к бате едешь?
— Да, к папе, — ответил я не без гордости.
— Он, значит, не на фронте?
— Нет, — сказал я и почувствовал неловкость. — Он заводы строит, — поторопился я добавить.
— Хорошее дело. Знать, особо нужный человек.
Мне очень понравилось, что мой папа особо нужный человек, и я прихвастнул:
— Он каждый вечер ест пироги с вареньем. Он в письме нам написал.
— Неужто есть еще такое? — восхищенно сказал дедушка.
Ваня уставился на меня маленькими озябшими глазками, и впервые я не увидел в них уныния.
— Пироги с вареньем, пироги с вареньем, — забормотал дедушка, засуетившись на своем ящике. Он сунул нам в рот без игры еще одну порцию «дробин». — Дробь-то кончается, — сокрушенно сказал дед. — Ну, да не беда, на пироги скоро приедем. Ужо попотчуете меня, беззубого.
Сидеть на корточках около дедушкиных ног было намного теплее, чем стоять на ветру. И хоть ноги мои затекли, я терпел, прижимался к Ване, вбирая голову в теплый воротник своего зимнего пальто.
Шум со стороны побережья становился все тише, все меньше народу оставалось около вагонеток. Вот, наконец, маленький паровозик покатил пустые вагонетки обратно вдоль воды, свернул к высокому черному лесу, а мать с тетей Глашей все еще не возвращались.
— Не страшись, не страшись, мои охотнички, — успокаивал нас дедушка.
Я вглядывался в темноту, в мятущийся снег, но никак не мог различить знакомые фигуры. Я вздрагивал не то от холода, не то от страха, не то от гнетущего чувства одиночества и беспомощности. Наконец я различил их. Грузная, широкая тетя Глафира держала в руках два огромных узла. Мама, тоненькая, легкая, шла немного позади, у нее не было ни чемодана, ни брезентового тюка, туго перетянутого ремнями. Я побежал к ней навстречу. Она подняла меня на руки и с едва сдерживаемым отчаянием сказала:
— Боже мой, сынок. Что теперь будет с нами без вещей?!
— Перестань, Полина! — прикрикнула баском тетя Глафира. — Тряпок у меня на всех хватит.
— И как у них рука поднялась на воровство в такое-то время? Даже ребенка не пожалели, — без слез, но с горячей обидой сказала мать.
— Одним беда, другим нажива, чтоб они сдохли, — в сердцах выругалась тетя Глафира и швырнула свои тюки на влажный, запорошенный снегом песок.
С этого момента и во время всей нашей дальней дороги в Ишимбай к отцу мы с матерью стали как бы членами семьи властной, неунывающей и сильной тети Глаши. Она руководила посадкой, когда мы взбирались по мосткам на баржу, расталкивала толпу и почти швыряла нас в товарный вагон, когда мы с боем грузились на станции, чтобы поскорее уехать к хлебу и теплу. Она выменивала на полустанках горячую картошку, грибы, рыбу и даже молоко, чтобы поддержать наши силы. С мамой и с дедушкой она обращалась так же категорично и заботливо, как с нами, мальчишками.
Мы много дней ехали в большом товарном вагоне. На чемоданах и тюках сидели женщины, дети, старики. Пока вагон покачивался, поскрипывал и мерно стучал колесами, никто не разговаривал, все дремали в полумраке — массивная дверь отодвигалась очень редко, чтобы не напускать холода. Обогревала нас только маленькая печурка; в нее кидали бумагу, щепки, доски, печка раскалялась докрасна. На ней всегда стоял большой чайник, мы жадно пили из эмалированных кружек обжигающий губы кипяток. Иногда от резких толчков поезда печурка с грохотом опрокидывалась, женщины вскрикивали, нещадно ругали машиниста.
Везли нас медленно. Часто вагоны с эвакуированными загоняли в тупик, освобождая путь длинным встречным составам. Они шли один за другим; на платформах стояли танки, орудия.
На грозные составы люди смотрели пристально, тревожно и торжественно. Лица их были сосредоточенны, как в минуты, когда квадратные раструбы репродукторов разносили по станции медленный голос диктора или песню «Пусть ярость благородная вскипает, как волна. Идет война народная, священная война…»
Я любил эту песню. Когда слушал ее, мне хотелось горевать и радоваться одновременно. И в то же время я старался теснее прижаться к матери или дотронуться до ее руки, заглянуть в глаза. Я искал у нее защиты от всего, что так необъяснимо переплелось в моем сознании: бесконечная дорога, холод, толпы беженцев, крики детей, моих сверстников, и гнетущее чувство беды.
Однажды мать и тетя Глаша ушли на вокзал в очередь за сахаром. Уже близилась ночь, а они все не приходили. Я с ужасом ждал, что вот сейчас загрохочут сцепки вагонов, наш поезд тронется. Ваня ждал спокойнее, чем я. Он не расспрашивал о своей маме у всех, кто входил в вагон, только жался к деду и смотрел на дверь сосредоточенно, покорно. Дедушка уже не предлагал играть в охотников: мы давно съели всю его «дробь». Не мог он рассказывать нам и свои нескончаемые охотничьи истории — он был тяжело болен: у него воспалились веки, он надсадно дышал, закашливался и только с трудом, тихим, дрожащим голосом мог произнести несколько слов.
Незнакомая женщина в белом шерстяном платке все время успокаивала меня и Ваню, предлагая нам кипяточку. Она часто вглядывалась в полумрак.
Вдоль состава прошли железнодорожники с фонарем.
Женщина спросила:
— Скоро отправка?
— Скоро, — услышал я и подбежал к двери. Мне хотелось прыгнуть вниз, чтобы остаться здесь, с матерью, но женщина удержала меня.
— Я пойду поищу, — сказала она. — И не смей выходить из вагона.
Она тяжело спрыгнула на грязный неглубокий снег и пошла вдоль нашего состава в сторону станции. Все, кто был в вагоне, переживали вместе со мной. Ваня по-прежнему покорно сидел рядом с дедом. А я стоял у дверей и ни за что не хотел отойти. Кто-то накинул на мои плечи поверх пальто ватник, кто-то дал мне крепкий сухарь.
Женщина в белом платке не успела уйти далеко. Послышался протяжный гудок паровоза, издалека покатился лязг сцепок, и она сразу же забралась в ближайший от нее вагон. Состав тронулся. Кто-то с силой оттянул меня от двери, поднял на руки. Я ухватился за дверь — высунулся из вагона.
— Бегут, бегут! — закричали рядом со мной. — Скорее, скорее!
В сумеречном свете я увидел две бегущие фигуры: впереди была низенькая и могучая тетя Глафира, позади — моя мать. Она прижимала к груди какой-то сверток.
Поезд набирал скорость. Тетя Глаша обернулась, что-то крикнула матери и в отчаянном порыве догнала последний вагон, ухватилась за поручень и с помощью проводницы забралась на ступеньки. А мать все бежала, ее ноги в ботинках скользили на шпалах. Вдруг споткнулась, чуть не упала и обронила сверток. На секунду задержала бег, оглянулась и снова бросилась за поездом.
— Помогите, помогите! — кричали вокруг меня. — Отстанет!
Я тоже кричал. Кричали уже из многих соседних с нами вагонов.
Мать бежала все медленнее, все чаще скользила на шпалах. Когда она уже готова была отстать, из соседнего вагона выскочил мужчина в гимнастерке без ремня. Он подождал мою мать, протянул ей руку, они побежали вместе.
— Скорее, скорее! — кричали все. — Держись, еще немного!
Мужчина бежал широким шагом, перед ним болтался из стороны в сторону пустой рукав гимнастерки. Мать бежала безвольно, семеня и чуть не падая. Но вот они настигли последний вагон, мужчина с трудом подсадил мать, а сам, держась за поручень, долго не мог запрыгнуть, его едва втащили.
А потом мать лежала рядом со мной, я смотрел на ее ввалившиеся щеки, прижимался к ней и с горьким страхом слушал ее шепот:
— Вот чувствую, что не доехать мне. Господи, на кого ты останешься… И сахар обронила, а ведь столько выстояла, столько выстояла…
Мы долго не могли уснуть в ту ночь. Она рассказывала об отце, о том, какой он добрый, работящий и как ему тяжело жить без нас. Говорила о людях, учила меня быть со всеми приветливым, чтобы каждому захотелось мне помочь. Я сознавал, что мама говорит со мной не просто так, и все сильнее чувствовал, как страшно даже подумать, что могу остаться один.
Нам еще долго пришлось ехать в Ишимбай. Дедушке Федору стало совсем плохо, тетя Глаша выносила его из вагона на руках — подышать воздухом. Дедушка то благодарно всем улыбался, то плакал, но не говорил ни слова. Умер он тихо, как заснул.