Лидия Чарская - Княжна Джаваха
Наконец, отец вышел из своей комнаты. Он был бледен и худ, так худ, что военный длиннополый бешмет висел на нем, как на вешалке.
Увидя меня с печальным лицом бродившей по чинаровой аллее, он подозвал меня к себе, прижал к груди и шепнул тихо, тихо:
— Нина, чеми патара сакварело![7]
Голос у него был полон слез, как у покойной деды, когда она пела свои печальные горные песни.
— Сакварело, — прошептал еще раз отец и покрыл мое лицо поцелуями. В тяжелые минуты он всегда говорил по-грузински, хотя всю свою жизнь находился между русскими.
— Папа, милый, бесценный папа! — ответила я ему и в первый раз со дня кончины мамы тяжело и горько разрыдалась.
Отец поднял меня на руки и, прижимая к сердцу, говорил мне такие ласковые, такие нежные слова, которыми умеет только дарить чудесный, природой избалованный Восток!
А кругом нас шелестели чинары и соловей начинал свою песню в каштановой роще за горийским кладбищем.
Я ласкалась к отцу, и сердце мое уже не разрывалось тоскою по покойной маме, — оно было полно тихой грусти… Я плакала, но уже не острыми и больными слезами, а какими-то тоскливыми и сладкими, облегчающими мою наболевшую детскую душу…
Потом отец кликнул Михако и велел седлать своего Шалого. Я боялась поверить своему счастью: моя заветная мечта побывать с отцом в горах осуществлялась.
Это была чудная ночь!
Мы ехали с ним, тесно прижавшись друг к другу, в одном седле на спине самой быстрой и нервной лошади в Гори, понимающей своего господина по одному слабому движению повода…
Вдали высокими синими силуэтами виднелись мохнатые горы, внизу бежала засыпающая Кура… Из дальних ущелий поднималась седая дымка тумана и точно вся природа курила нежный фимиам подкрадывавшейся ночи.
— Отец! как хорошо все это! — воскликнула я, заглядывая ему в глаза.
— Хорошо, — тихим, точно чужим голосом ответил он.
И, вглядевшись пристальнее в его черные, ярко горящие зрачки, я заметила в них две крупные слезы. Должно быть, он вспомнил деду.
— Папа, — тихо произнесла я, как бы боясь нарушить чарующее впечатление ночи, — мы часто будем так ездить с тобою?
— Часто, голубка, часто, моя крошка, — поторопился он ответить и отвернулся от меня, чтобы смахнуть непрошеные слезы.
В первый раз со дня кончины мамы я почувствовала себя снова счастливой. Мы ехали по тропинке, между рядами невысоких гор, в тихой долине Куры… А по берегам реки вырастали по временам в сгущающихся сумерках развалины замков и башен, носивших на себе печать давних и грозных времен.
Но ничего страшного не было теперь в этих полуразрушенных бойницах, откуда давно-давно высовывались медные тела огнедышащих орудий. Глядя на них, я слушала рассказ отца о печальных временах, когда Грузия стонала под игом турок и персов… Что-то билось и клокотало в моей груди… Мне хотелось подвигов — таких подвигов, от которых ахнули бы самые смелые джигиты Закавказья…
Мы только к рассвету вернулись домой… Восходящее солнце заливало бледным пурпуром отдаленные высоты, и они купались в этом розовом море самых нежнейших оттенков. С соседней крыши минарета мулла кричал свою утреннюю молитву… Полусонную снял меня с седла Михако и отнес к Барбале — старой грузинке, жившей в доме отца уже много лет.
Этой ночи я никогда не забуду… После нее я еще горячее привязалась к моему отцу, которого до сих пор немного чуждалась…
Теперь я ежедневно стерегла его возвращение из станицы, где стоял его полк. Он слезал с Шалого и сажал меня в седло… Сначала шагом, потом все быстрее и быстрее шла подо мною лошадь, изредка потряхивая гривой и поворачивая голову назад, как бы спрашивая шедшего за нами отца, как ей вести себя с крошечной всадницей, вцепившейся ей в гриву.
Но какова была моя радость, когда однажды я получила Шалого в мое постоянное владение! Я едва верила моему счастью… Я целовала умную морду лошади, смотрела в ее карие выразительные глаза, называла самыми ласковыми именами, на которые так щедра моя поэтичная родина…
И Шалый, казалось, понимал меня… Он скалил зубы, как бы улыбаясь, и тихо, ласково ржал.
С получением от отца этого неоценимого подарка для меня началась новая жизнь, полная своеобразной прелести.
Каждое утро я совершала небольшие прогулки в окрестностях Гори, то горными тропинками, то низменным берегом Куры… Часто я проезжала городским базаром, гордо восседая на коне, в моем алом атласном бешмете, в белой папахе, лихо заломленной на затылок, похожая скорее на маленького джигита, нежели на княжну славного аристократического рода.
И торгаши-армяне, и хорошенькие грузинки, и маленькие татарчата — все смотрели на меня, разиня рот, удивляясь моему бесстрашию.
Многие из них знали моего отца.
— Здравствуй, княжна Нина Джаваха, — кивали мне они головами и хвалили, к моему огромному удовольствию, и коня, и всадницу.
Но горные тропинки и зеленые долины манили меня куда больше пыльных городских улиц.
Там я была сама себе госпожа. Выпустив поводья и вцепившись в черную гриву моего вороного, я изредка покрикивала: «Айда, Шалый, айда![8]» — и он несся, как вихрь, не обращая внимания на препятствия, встречающиеся на дороге. Он скакал тем бешеным галопом, от которого захватывает дух и сердце бьется в груди, как подстреленная птичка.
В такие минуты я воображала себя могущественной представительницей амазонок и мне казалось, что за мною гонятся целые полчища неприятелей.
— Айда! айда! — понукала я моего лихого коня, и он ускорял шаг, пугая мирно бродивших по улицам предместий поросят и барашков.
— Дели-акыз![9] — кричали маленькие татарчата, разбегаясь в стороны, как стадо козлят, при моем приближении к их аулу.
— Шайтан девчонка! — твердили старухи, сердито грозя мне высохшими пальцами и недружелюбно поглядывая на меня из-под седых бровей.
И любо мне было дразнить старух, пугать ребят и нестись вперед и вперед по бесконечной долине между полями, усеянными спелой кукурузой, навстречу теплому горному ветерку и синему небу, манящему к себе своей неизъяснимой прелестью.
Как-то раз, возвращаясь с одной из таких прогулок с тяжелой виноградной лозой в руках, срезанной мною на ходу во время скачки при помощи маленького детского кинжала, подаренного мне отцом, я была поражена необычайным зрелищем.
На нашем дворе стояла коляска, запряженная парою чудесных белых лошадей, а сзади нее крытая арба с сундуками, узлами и чемоданами. У арбы прохаживался старый седой горец с огромными усами и помогал какой-то женщине, тоже старой и сморщенной, снимать узлы и втаскивать их на крыльцо нашего дома.
— Михако, — звонко крикнула я, — что это за люди?
Седой горец и сморщенная старушка посмотрели на меня с чуть заметным насмешливым удивлением.
Потом женщина подошла ко мне и, прикрываясь слегка чадрой от солнца, сказала по-грузински:
— Будь здорова в твоем доме, маленькая княжна.
— Спасибо. Будь гостьей, — ответила я по грузинскому обычаю и перенесла удивленный взгляд на седого горца, лошадей и коляску.
Заметя мое изумление, незнакомая женщина сказала:
— Эти лошади и это имущество — все принадлежит вашей бабушке, княгине Елене Борисовне Джаваха-оглы-Джамата, а мы ее слуги.
— А где же она, бабушка? — вырвалось у меня скорее удивленно, нежели радостно.
— Княгиня там, — и женщина указала по направлению дома.
Соскочить с Шалого, бросить поводья подоспевшему Михако и ураганом ворваться в комнату, где сидел мой отец в обществе высокой и величественной старухи с седою, точно серебряною головою и орлиным взором, было делом одной минуты.
При моем появлении высокая женщина встала с тахты и смерила меня всю долгим и проницательным взглядом. Потом она обратилась к моему отцу с вопросом:
— Это и есть моя внучка, княжна Нина Джаваха?
— Да, мамаша, это моя Нина, — поспешил ответить отец, награждая меня тем взглядом восхищения и ласки, которым я так дорожила.
Но, очевидно, старая княгиня не разделяла его чувства.
В моем алом, нарядном, но не совсем чистом бешмете в голубых, тоже не особенно свежих шальварах,[10] с белой папахой, сбившейся набок, с пылающим, загорелым лицом задорно-смелыми глазами, с черными кудрями, в беспорядке разбросанными вдоль спины, я действительно мало по ходила на благовоспитанную барышню, какою меня представляла, должно быть, бабушка.
— Да она совсем дикая джигитка у тебя, Георгий! — чуть-чуть улыбнувшись в сторону моего отца, проговорила она.
Но я видела по лицу последнего, что он не согласен с бабушкой… Чуть заметная добрая усмешка шевельнула его губы под черными усами — усмешка, которую я у него обожала, и он совсем серьезно спросил: