Герман Балуев - ХРОНИКЕР
А Лешка, на мгновение буйно возликовав, что никто из-за него теперь не погибнет, напряженно посмотрел на оранжевую кашицу и понял, что нет на свете такой силы, которая бы заставила его это съесть. Он стал привычно соображать, чем бы утолить голод, и под эти думы совершенно машинально свою порцию съел.
Каша оказалась вроде бы неотравленной, но все равно Лешку словно вымело из тихого, как бы обмершего от ужаса дома, а затем — и с поросшего курчавой муравою двора. Гнет оцепенелого и тягостного ожидания, казалось, был разлит надо всем этим бывшим уездным городом. И Лешка снова не успел осознать, что делает, как ноги сами понесли в затон, где со злой и веселой готовностью в эти дни подновляли щели, опробовали зенитные пулеметы, грузили на канонерки снаряды, где выпущенный из больницы Веня Беспалый — с перебитым носом, с рубцами, придававшими его широкому туповатому лицу мужественность и значительность, — последние разы прошвыривался с шоблой по шлаку, внезапно и изо всех сил гаркая в темноте: «Какая ель, какая ель, каки иголочки на ней!»
СТАРШИЕ БРАТЬЯ
тарший брат Славки Грошева (Пожарника) Анатолий сидел во дворе на бревнах, свесив меж колен мускулистые красные шершавые руки. Он был котельщик, и от этой работы у него здорово отросли кулаки и не очень-то они разжимались, так привыкли к рукоятке кувалды. Еще полно корпусов было клепаных, и когда котельщик на караване ахал своей кувалдой, казалось, что в тебя выстрелили из противотанковой пушки, — такая была работенка. И, придя в своей брезентовой робе и брезентовых желтых широких штанах домой, Анатолий некоторое время ничего не слышал, сидел на бревнах, свесив руки, устало и ласково улыбаясь. Было ему восемнадцать лет, и лицо еще было совсем мальчишеское, а по мускулистости, по осмотрительности, неспешности, покряхтыванию, стариковскому сидению на бревнах выглядел уже как пожилой. Он ждал призыва на фронт, но внезапно назначен был на канонерку, с полудня ушел с работы, посидел, а потом стал смолить заложенную еще с весны легкую лодку, и пацаны, стоя за его спиной, наблюдали, как смола впитывается и доски становятся ярко-красными, а потом, напитавшись еще одним слоем, темнеют, пока не укрывает их окончательно красновато-черный нагар. Пацаны не совались с услугами, понимая, что свое, может быть, последнее в жизни дело завершить Анатолий желает сам. Распространяли слухи, что суда пойдут на Ветлугу. Но пацанов не обманешь. С полным боекомплектом-то какая Ветлуга? Третий отряд кораблей за последний месяц отправлялся на низа, в Сталинград.
— Ну вот, робяты! — сказал Анатолий. — На рыбе теперь, в случае чего, должны прожить... — Он погладил их по головам: и Лешку, и Федю, и Крысу. Снова сел на бревна, сидит, улыбаясь своей чудной улыбкой, все еще не вылезший из своей глухоты.
В суровом молчании они остались стоять вокруг лодки.
— Надо будет цепь хорошую к ней приделать, — быстро взглядывая на всех, сказал Крыса.
Помолчали на это, вздохнули: кроме них, в поселке кому лодку-то угонять?!
Вышла мать Славки и Анатолия, скорбно посмотрели на старшего сына:
— Ты там-то хоть не больно высовывайся.
Глухарь улыбнулся матери ласково.
— Ешьте без меня, мама. Я завтра с утра на казенном довольствии. А сегодня что-то не хочу.
Мать заплакала, прижимая к глазам концы платка.
— Пошли отсюда, — сказал пацанам Куруля.
Отправились на Вырубки. Там еще кто-то надрывался, подкапывался под пеньки, дым слоился, кое-где из земли вылезало пламя. Но большинство участков были подняты, уже кудрявились густыми и длинными зелеными грядками, на которые так и тянуло прийти и взглянуть.
— Ничо напахали? — сказал Куруля, когда они дошли до Лешкиного, раскорчеванного коллективно. Пришли тогда на помощь и Анатолий Грошев, и отец Курули Павел Васильевич, и пацанье, конечно, носилось с хворостом и берестой, и стлался горьковатый и пряный дым. Анатолий садил топором, как своей рабочей кувалдой, на одном выдохе разрубая корень. А Павел Васильевич сидел в траве, точил инструмент: топоры, лопаты, толкуя Лешке, что тот, если хочет быть серьезным человеком, должен прежде всего любить инструмент. Кричали с реки пароходы, и на Лешку накатило тогда пронзительное ощущение родины. Этот слоящийся можжевеловый дым, и отдаленные звуки завода, и бегающие озабоченные пацаны, и склонившийся худой, как кощей, Куруля, — все было таким своим, понятным, единственным, что хотелось плакать от счастья, от обретения. И светлая веселая квартира в Кронштадте, и бегство вместе с откатывающимся фронтом, — все виделось теперь как сквозь воду. Все это было «до», предварительно, в ожидании истинной,, окончательной родины, которая ждала его здесь.
— Ничего, — сказал он сейчас Куруле. — Хорошо бы и мне тоже кому-то помочь.
Куруля сел рядом.
— Эх ты, Леха, — сказал он. — Леха!.. Давай-ка запалим вон тот пенек.
Стемнело. Земля будто обуглилась; небо насытилось зеленоватым внутренним светом, а затем яркая большая луна погасила это свечение, выявила стоящие над Вырубками беловатые косы дыма. Из земли то там, то здесь высовывались красные зрачки огня. Вырубки обезлюдели; только пацаны остались, сидели вокруг охваченного жаром большого толстого пня, когда появилась прибежавшая из Воскресенска Лешкина мать. Вид у нее был растерзанный: платок хомутом съехал на шею, пыль на обезумевшем, окаменевшем лице. Она села на землю рядом с сыном:
— Что я тебе плохого сделала? Почему ты от меня убежал? — Она пристально посмотрела в огонь, содрала с шеи платок и вытерла им лицо. — Дикий ты, — горько сказала она. — Некогда мне заниматься твоим воспитанием. Мой грех! Мой грех! — самой себе прошептала она.
Канонерку, на которой ушел Анатолий Грошев, притащили осенью на капитальный ремонт. Она выгорела изнутри. Зияла окалиной, голым железом. Анатолий был жив, остался среди защитников Сталинграда. А Веня Беспалый погиб. Его канонерка, как и все прочие, работала на переправе через Волгу — туда боеприпасы и продовольствие, оттуда раненых — и от прямого попадания стала тонуть, попала под прямую наводку прорвавшихся к самому берегу немцев. Оставшиеся на канонерке в живых попрыгали в воду, и Веня дорвался наконец-то до пушки. Отбился от тех, что тянули его, дурака, за борт, вступил в артиллерийскую дуэль с фрицами, перед каждым выстрелом поднимая руку и восклицая: «Слава флотским и нам, чертям пароходским!» Стрелял, пока не скрылся вместе с пушкой под водою.
Они перекурили это дело.
— Эх, мне бы так! — тоскливо завидуя, сказал Куруля. Как чужой осмотрел свою кодлу. — Фрицы до нашей Волги долезли, а мы знай жрем рулет свинячий да табачок шерстим по чужим чердакам... И-эх! — крикнул он и сбацал, как Веня, с мерзлой улыбкой на худом цыганском лице.
ГЛАВА 4
ВЧЕРА И СЕГОДНЯ
качкообразность жизни озадачивала и бодрила нашего Лешку. Еще вчера затон скорбно провожал на войну одного за другим своих сыновей, своих отцов, своих заводских и своих пароходских, и они исчезали, как бы канув в вечность. А сегодня ощущалось уже и обратное движение. Как бы прорвана была необратимость. И все переломилось, преобразилось, взбодрилось, жадно повеселело, как будто жизнь, шедшая под знаком минус, обнаружила, что этот знак превратился в плюс. Вернулись на завод отпущенные с войны специалисты. И хотя их всего-то было человек пять, затон сразу почувствовал себя уверенней и многолюдней. А вслед за отпущенными стали появляться отвоевавшие, и в частности — директор школы: в расцвете лет широкоплечий мужчина в щегольской, ладно сидящей форме с погонами капитана. Впервые его увидели, когда, сияя двумя рядами орденов на груди, он шел по улице, в одной руке имея две бутылки коньяка, а другой придерживая целый штабель шикарных папирос «Казбек». Кодла, глядя на него с обожанием, уступила ему дорогу. Было ясно, у кого теперь право ходить серединой улицы. И коньяк и запасы дорогих папирос подтверждали надежность произошедшего в ходе войны перелома. В самой походке сверкающего наградами директора школы чувствовалась спокойная уверенность победителя.
Как будто свежий ветер продул поселок.
Еще вчера лица были неразличимы. Виднелись черные, закопченные, склоненные над работой фигуры. Откинет щиток электросварщик, поднимет голову от станка токарь — и нет ничего, кроме сосредоточенности, усталости, тяжелой угрюмости, как будто бы нет своего, отдельного от других лица. А сегодня у всех свое — и оживленное, весело-дерзкое выражение. И вскрики, и смех, и болтовня утром, тогда как еще недавно текла на работу, повинуясь трагическому вою гудка, заполняя улицу, молчаливая, шаркающая сапогами толпа.
Еще вчера любого мучило: «Как исхитриться, но выжить, выжить!» А сегодня и нет такого вопроса, хотя как будто ничего и не прибавилось: та же норма хлеба, то же жидкое мыло, те же спички гребенкой и бессмысленно высокие цены на почти безлюдном базаре. Однако есть у каждого уже и картошечка, и морковка, и свинка хрюкает в слепленном на скорую руку сарайчике. Уже вошли в моду вечеринки, на которых гостям подавалась окруженная винегретом селедка на большом, вытянутом, как подводная лодка, блюде и кастрюля с парящей, сахарной, рассыпающейся белой картошкой. Поднявшись, дружно чокались: «За победу!» Шипели патефонные иглы: «Утомленное солнце нежно с морем прощалось...» С Дальнего Востока вернулись призванные на Тихоокеанский флот пароходские, щеголяли в бескозырках, в расклиненных до полуметровой ширины клешах. С Каспия пришло в затон водолазное судно. Мускулистые, атлетического сложения водолазы по вечерам играли в волейбол в заводском скверике, о котором вдруг тоже вспомнили, мигом, в охотку засыпали противовоздушные щели (равно как и возле школы, базара, кладбища, караванки), настлали заново танцплощадку, у барьера которой и стояли во время танцев моряки-водолазы, покуривая папиросы «Норд» и время от времени сдержанно танцуя с затонскими девушками, вновь научившимися смеяться и щеголять в ситцевых, праздничных, бойких нарядах. Впрочем, иные девушки все еще продолжали ходить в тесно облегающих их раздавшиеся формы тельняшках, носили получившие внезапное распространение фиксы, которые наловчился делать Куруля, из родственных чувств, а отчасти, может быть, и для рекламы одевший все передние зубы своей сестры Нинки в разноцветные — зеленые, синие, желтые — коронки. Куруля сам же и надевал их на зубы клиенток, установив таксу: пачку сигарет «Дукат» за фиксу, что было хотя и высокой, но все же доступной для трудовой девушки ценой. Куруля словно съехал с ума.