Алексей Ельянов - Чур, мой дым!
Однажды мы поехали всем классом в театр Ленинского комсомола. Перед дорогой тетя долго старалась одеть меня поприличнее. Достала из чемодана белую парадную рубашку дяди Никиты, но не успела ее разгладить (утюг от долгого бездействия заржавел). Тетя кое-как расправила непомерно широкий ворот, повыше закатала длинные рукава, в коробочке среди ниток и пуговиц отыскала галстук, которым дядя пользовался еще в молодости. Галстук был яркий, шелковый, узкий и длинный, вроде ленты. Он мне понравился. Тетя завязала его тонким узлом, а концы заправила под брюки. Полюбовалась со стороны.
— Теперь ты будешь не хуже других, — сказала она с улыбкой.
Я тоже подумал, что теперь буду не хуже других, но когда в театре увидел на мальчишках и девчонках нарядные новенькие платья и костюмы, когда нет-нет да и ловил на себе удивленные и как будто жалеющие меня взгляды, стало так не по себе, что во время антракта я спрятался за колонны, стоял в самом неприметном месте, чтобы никто не увидел моих огромных рабочих ботинок, измятого старенького пиджака с бахромой на рукавах.
Я больше не мог молчать и терпеть, стал упрашивать тетю, чтобы она купила мне хоть самый дешевый костюм.
— Побойся бога, у нас еще такой большой долг. Потерпи, все тебе будет, — уже в который раз пообещала она. Но я не отступился. Все упрашивал, настаивал. И однажды тетя привезла из города отрез на мой будущий костюм. Материал был зеленоватого цвета, жесткий, прочный.
— Это хорошее сукно, — счастливо сказала тетя, — на всю жизнь хватит. Мы его пока в сундук положим. Придут деньги, тогда и сошьем.
Отрез был пересыпан нафталином и уложен в сундук. Я со всеми стал делиться своей радостью так, будто костюм был уже сшит в самом лучшем ателье Ленинграда. Многие поздравляли меня, удивлялись и даже завидовали. Один лишь Петька остался равнодушным.
— Ну и что, — сказал он, — у меня скоро будет костюм из английской шерсти. Брат обещал из плавания привезти.
Петьку вообще было трудно чем-либо удивить. Все-то он знал, видел или мог приобрести. Меня раздражала его равнодушная самоуверенность. Я часто ссорился с ним, а однажды даже подрался.
Как-то я опоздал на первый урок, а ко второму пришел почти со звонком. Мое место за партой оказалось занятым. Там сидел Петька.
— Иди к себе, — сказал я.
— Это ты иди куда-нибудь к себе, — небрежно бросил Петька.
Долго скрываемая обида, стыд, чувство своего неравенства вдруг вскипели во мне.
— Уходи отсюда, — злобно сказал я.
Петька ухмыльнулся, смерил меня снизу вверх своим мутным самодовольным взглядом и медленно процедил:
— Посторонись, от тебя навозом воняет.
И тут я вцепился в Петькины вьющиеся волосы, остервенело начал дергать его голову из стороны в сторону, колотить о парту.
— Прекратить! — услышал я властный окрик.
Чья-то сильная рука отдернула меня в сторону. Это был учитель по русскому языку и литературе, Владимир Степанович.
— После уроков поговорим, — сказал он мне. — А сейчас — на свободное место.
Все уроки я был в каком-то пылающем напряжении. Я знал, что мне еще предстоит встретиться с Петькой, он так этого не оставит. Но встреча не страшила меня так, как предстоящий разговор с учителем. «Уж теперь наверняка выгонят», — думал я. И, как обычно в таких отчаянных случаях, мне хотелось крикнуть всем в лицо что-то колкое, заносчивое, крутое. Мол, идите вы все к черту, без вас обойдусь. Не нужны мне ваши наставления, жалости и помощь.
Но когда я думал, что все это надо сказать Владимиру Степановичу, язык не поворачивался. Не такой он был человек, чтобы кричать ему в лицо с обидой и злобой.
После уроков я пришел в учительскую. Владимир Степанович ждал меня.
— Пройдемся, — сказал он, устало поднимаясь с черного кожаного дивана.
Мы пошли вдоль берега Невы, между деревянными домами Ново-Саратовской колонны. Какое-то время шли молча. «Как ему все объяснить? — думал я. — Ведь драка была не только за место и не только оттого, что Петька сказал, будто от меня воняет навозом». Но Владимир Степанович спросил меня совсем о другом:
— Ты свою мать хорошо помнишь?
— Не очень, — ответил я. — Но у меня фотокарточка сохранилась.
— Как-нибудь принеси, покажи мне, — сказал Владимир Степанович. — Я ведь ее немного знал. И дядю твоего, и Матрену Алексеевну знаю. Они еще задолго до войны в Суйде жили, а я приехал туда лечиться. Сосновым воздухом дышать. Мне одно легкое врачи оттяпали. Видишь, теперь дышу как рыба. Но ничего, не унываю. Еще надеюсь лет тридцать прожить. Как ты думаешь, проживу?
Учитель улыбнулся мне, и я ему тоже.
— И ты не унывай, — сказал Владимир Степанович. — Знаешь такую суворовскую поговорку: «Тяжело в учении — легко в бою»? Выдержишь сейчас, дальше легче будет. В жизни так не бывает, чтобы все плохо да плохо. Только нытиков ничего не радует. А какой же ты нытик? Ты драчун. Что ж, дерись, только кулаками постарайся реже… Понял меня?
— Понял, — ответил я.
Мы уже далеко ушли от дома Владимира Степановича. Вернулись и опять прошли мимо. Учитель разговаривал со мной на равных, как с другом.
Когда мы подошли к калитке и стали прощаться, Владимир Степанович вдруг спросил:
— Интересно мне знать, почему это в твоих сочинениях иногда встречаются церковнославянские обороты речи?
Я признался, что это не случайно, что знаю много молитв и ходил даже в церковь.
— Ты на самом деле в бога веришь? — спросил Владимир Степанович. И в его глазах было столько лукавого и в то же время серьезного, что мне стало ужасно стыдно.
— Что вы, — ответил я. — Если бы не тетя…
— Знаю, знаю. Только ни к чему обманывать тетю и себя, раз не веришь. К тому же ты комсомолец. — Владимир Степанович взял мою руку в свою широкую ладонь. — Вот еще что я хотел тебе сказать. Петьку не бойся. Я с ним поговорил. И насчет того, что отстал — не волнуйся, ребята помогут, я им подскажу. И если придется идти в ремесленное — шагай смело. Оттуда прекрасные люди выходят, я встречался со многими. Специальность получишь и закалку настоящую. Ну, бывай здоров. Когда надо будет, заходи, не стесняйся. Чайку попьем, потолкуем.
В этот день я очень медленно шел домой по слякотной весенней дороге.
Надо мной — небо
Как только я сдал экзамены в школе, тетя устроила меня на работу. Я стал пастухом.
Рано утром даже в середине лета зябко. Когда выходишь из душной комнаты, как будто бросаешься в воду. Невысокое солнце разбрызгивает лучи в кронах деревьев; солнце дробится листьями, и каждую оброненную искру подхватывают цветы, пьют птицы. Я тоже ловил первую искру, и тверже вставал на землю, и медленным вдохом распирал легкие. А потом брел позади стада, время от времени дремал, вздрагивал и чуть не падал. Окончательно просыпался, когда стадо разбредалось по лесу. С восторгом ломился сквозь кусты — хлестали ветки, а я лез напролом, орал неистово и беззлобно:
— Куда-а-а прешься, Майка-а-а!
Лес звенел моим криком, протяжно стонало и взрывалось эхо. Мне доставляло это огромную радость, даже не знаю почему. А потом вдруг — тишина. Шорох и шелест, и где-то рядом бьют крыльями птицы в листве; я медленно набираю в легкие воздух и опять с непонятным наслаждением очумело ору:
— Куда прешься-а! Зорька-а-а!
К полудню собирал стадо в долину, где протекал ручей. Коровы с надсадным вздохом ложились, выпячивая сытые животы. Рогатые головы ритмично покачивались, с волосатых губ стекала зеленая тягучая влага, выпученные глаза были полузакрыты. Проходил час, другой. В душный полусон погружались деревья, птицы, узкий ручей и огромное распаренное небо без облаков.
Я лежал на спине. Покалывала сухая трава, но мне было лень передвинуться; суетился на шее муравей, но было лень смахнуть его; перед глазами клубились прозрачные кольца, но было лень отвернуться от неба. Земля то раскачивалась подо мной, то куда-то проваливалась или плыла. Не было в памяти ни вчерашнего дня, ни сегодняшнего и не было завтра. Со всех сторон я видел только небо и тонул в его голубой пустоте. Больше никогда в жизни мне не казался таким длинным путь солнца, и больше никогда я так не чувствовал, как велика земля и как это много — человеческая жизнь.
Иногда мне вдруг казалось, что никого нет на всей планете: вокруг леса и звери и лишь я один — человек. Ужасом веяло от этого кажущегося одиночества. И мне хотелось орать на весь лес, на весь мир кричать:
— Куда прешься, Майка-а-а!
Я тогда очень хотел, чтобы из леса услышали меня люди, мои близкие, знакомые люди. Ошалелый крик соединял меня с миром людей. И с каким счастьем, почти с умилением встречал хозяек, встречал дома и сараи, встречал мальчишек и проезжую дорогу, от которой пахло бензином. Я гордился, когда мне говорили:
— Ну ты и орешь. Даже в лесопарке слышно.