Татьяна Поликарпова - Две березы на холме
— Зинка! — наконец крикнула я. — Ты что, роль играешь? Ты чего выдумала? Нужен мне он, твой Лешка! Хоть бы его не было совсем!
Зина остановилась. Перевела дух. Жарко в горенке. Стена напротив близко. Ветерок не попадает в открытое окно. Стоим мы друг против друга, дышим тяжело.
— Вот и отстань, — выговорила Зина. — Раз не нужен. Мы с ним всегда дружили. Поняла?
— Чего ты от меня хочешь, Зина? Я, что ли, сумасшедшая? Разве могу я от него отстать, если не пристала? Как еще мне отстать от него? Как?!
— Не знаю как, — горько сказала Зина. Так горько, что мне плакать захотелось. — Ладно, иди…
И я пошла, ничего не видя. Не помню, как вышла, не помню, как забралась к себе на поветь. Там солома старая. Села там. «Вот те и на!» — только и подумала. И никак не совладаю с мыслями. Вдруг мелькнуло в уме: «Ага! Вот кто нравится Энгельке! Зинка! Надо же…»
И тут же забыла про это. До Энгельки ли теперь… Какие-то картины мелькают перед глазами. Отрывки. Но так они вспоминаются, будто нанизываются на одну нить, выстраиваются. А эта нить — то, что я сейчас услышала. И пустячные сцены, слова, разговоры вдруг оказываются полными значения, тайны. Зинкиной тайны. А может, и Лешкиной.
Ведь Зинка и Лешка похожи чем-то. Очень даже похожи! Зина среди девчат такая же легкая, стремительная, как Лешка среди пацанов. У Зины небольшая головка на высокой шее, круглое задорное лицо, рот маленький, с надменно и весело приподнятыми уголками губ, короткий нос в мелких веснушках и отчаянные, дерзкие глаза, как лесные орешки. И стройная она, легонькая. Любое свое, хоть и ветхое, платьишко Зина всегда щегольски туго подхватывает в талии пояском. Я ее приметила в первый же день в Пеньках. Ведь это она бегала с Лешкой на школьном дворе тогда, первого сентября… И по-новому вспомнила я теперь, как она оглядывалась на него, как глядела, как смеялась… Вспомнила и другое: Зина меня спрашивала однажды по дороге из школы, пристает ли ко мне Лешка… Так участливо спрашивала…
А потом, когда все собирались по хворост, опять любопытствовала, как бы между прочим, с кем я пойду. И очень уж горячо принялась меня хвалить, когда я сказала, что с Тоней. Она слышала, говорила Зина, что меня Никонов звал, и боялась, вдруг я пойду с ним, потому что я еще, наверное, не знаю, какой он вредный.
А я, как дурочка, нет чтоб спросить, чем же он вредный, — сама стала ее уверять, что да, знаю я, он ужасно вредный, и я с ним ни за что не пойду.
Потом память приоткрыла мне еще одну страничку, которую я уж совсем было позабыла.
Это случилось, наверное, в первую или одну из первых недель сентября — вместо уроков вся школа работала на колхозном току. Одни перелопачивали зерно, другие ведрами по цепочке подавали его на веялку, третьи подгребали, скучивали только что намолоченное и еще не веянное, укрывали эти кучи соломой — крыша была не над всем током. А мальчишки возили с поля солому.
Жарко было. Работали в одних ситцевых платьях. Я помню: откуда-то с поля от лошади бежит Лешка, и я боюсь, что он к нам. Но с противоположной от нас стороны тока на высокой куче зерна, вся в золотой соломе, показалась девчонка — линялое красное платье, лихие косички, дерзкое лицо — и закричала что-то удалое: то ли «о-го-го!», то ли «эй-ля-ля!». И я узнала в ней ту, бегавшую на школьном дворе… И Лешка вдруг остановился, будто споткнулся, потом дернулся бежать — все-таки в нашу сторону, потом опять скакнул к той куче, где плясала девчонка. Снова рванулся к нам. «Ой, неужели к нам?!» У меня прямо сердце от страха упало, но он все же с криком «Осса!» побежал туда, дернул девчонку за ноги, и она, хохоча, съехала в ворохе соломы вниз. Теперь я догадалась, что он кричал не «Осса!», а «Коса!». И этот забытый день словно воскрес в моей памяти: душная, пыльная жара, запахи свежего зерна, соломы, пота, от работавших вместе с нами колхозниц и это ощущение опасности от бегущего по полю мальчишки. А еще смутное понимание прельстительности, призыва красного пляшущего платья, задевшего чем-то и меня, а не только мальчишку.
Тогда, я помню, была страшно рада, что Никонов отвлекся и так и остался возле той кучи зерна. Они там все время то гонялись друг за другом с девчонкой в красном платье, то кидались зерном, и на них покрикивали женщины.
Как было б хорошо и справедливо, если б Никонов так и продолжал бы «бегать» за Косиной! Всем было б хорошо. И больше всего — мне. И почему так получилось, что он стал «бегать» за мной, как сказала Зина.
Я ненавидела то, что, знала, стоит за этими словами. Видела на деревенской улице и только нынче летом прочитала в «Тихом Доне» Шолохова. И для меня после этой книги многое непонятное раньше стало очевидным. Но не примирило с тем, что я поняла. «Бегает» — это когда парень пристает к девушке, задевает ее, хватает, а она вырывается и визжит, как поросенок, и тут же хохочет. Я думала сначала, что парни обижают девушек, ведь девчатам с парнями не сладить, силы не те. Но с чего бы тогда девчатам хохотать? И почему они не убегают?
Если я хочу от кого-то убежать, так будьте покойны: меня и на страусе верхом не догонишь! Если я не хотела, чтоб меня трогали, так я все перемены с парты не вставала. Меня и пальцем не задели. А это что? Зину тогда, на току, за ноги сдернули с соломенной кучи, а она рада! Да если б меня так, я бы умерла от презрения к самой себе. И это называется «он за ней бегает». Иначе говоря, он в нее влюблен. Ничего себе любовь! Прекрасная тайна. Я была глубоко убеждена, что девушка, вызывающая такую влюбленность, тем самым уже оскорблена и унижена. И страдала от того, что и я была девочка, — значит, девушка скоро, — когда видела, как унижаются наши здоровые, крепкие, полногрудые совхозные девчата, стараясь своим визгом и хохотом завлечь парней. Парней — это только говорится так. А на самом-то деле — мальчишек, года на три постарше меня. Да и по виду вроде семиклассников.
Яркая женственность взрослых девушек вызывала во мне отвращение к самой себе, к изменениям, начавшимся в моей фигуре. Я горбилась и сутулила плечи, чтоб ничего не было заметно. Ходила в баню после всех, одна и мылась в полной темноте, не зажигая лампешку-коптилку, чтоб ненароком самой не увидеть, как набухают бугорки на месте, еще недавно отрадно плоском. Я боялась проводить мочалкой по своей груди, чтоб нечаянно не дотронуться рукой, — это было бы так же противно, как прикоснуться к живому мышонку. Грудь выдавала во мне существо такое же, как все эти девчата. Я же не хотела быть такой!
А теперь Лешкино «беганье»… Если правда то, что сказала Зина… Будто назло, насильно навязывают мне ненавидимую мною, общую для всех девиц участь.
Ну уж нет! Тут я могу сказать «нет»! Тут моя воля.
Я мечтала о любви. О влюбленности. О рыцаре. О тайне. О настоящей любви не должна догадываться ни одна живая душа. Только двое. Только Он и Она. Он должен быть прекрасен и с виду и душой. Благороден. Печален. И восхищен.
Я помню чудное мгновенье:
Передо мной явилась ты,
Как мимолетное виденье,
Как гений чистой красоты…
И сердце бьется в упоенье,
И для него воскресли вновь
И божество, и вдохновенье,
И жизнь, и слезы, и любовь.
Вот что такое любовь… И божество, и вдохновенье, и слезы… Я знала, что я могу лишь мечтать о такой любви. Потому что я совсем не гений, не чистой и не красоты. И вообще даже говорить о красоте нечего. Зина и та меня красивей. А любви без красоты не может быть. Значит, не будет у меня такой любви, какую я люблю… Я подумала, что даже Лешка не приставал бы ко мне так, не дразнился и не хохотал, если б я была красива. Только и видела от него хорошего, когда он по снегу босиком пробежал для меня. Да и то еще не известно, для меня ли. Может, просто от лихости. Зина пусть сколько угодно думает, что Никонов исстрадался по мне. Где оно — страдание? Где хоть один печальный взор? Хоть задумчивость?
Хоть один жест, который бы говорил, как он стремится мне на помощь? Ручка, например, упала с парты — бросился бы ручку подать. Весной лужа на пути — почтительно предложил бы позволить ему перенести меня через лужу: «Допустите, о повелительница моего сердца, послужить вам…» — и бац на одно колено прямо в лужу… Ах! И только я представила, как Лешка бросается подымать мою ручку и бацает в своих вытертых и выстиранных до белесости, непонятного цвета штанах и растоптанных валенках, как меня разобрал смех. Наверное, я правда с ума схожу! Разве нормальный человек рассмеется после таких объяснений, как у нас с Зиной? Конечно, если б на Лешку надеть камзол из коричневого с золотом бархата, в талию, да с пышными, собранными в крупные складки рукавами, да с белым жабо, к Лешкиной тонкой фигуре, и узкому лицу, и носу с горбинкой это бы очень подошло. Он бы, пожалуй, стал красивым. Но тогда уж ему не передо мной бы вставать на одно колено. А перед надменной и тонкой красавицей в пышных фижмах, с прической-башней из пепельных волос, увитых ниткой жемчуга. Такой мне никогда не бывать.