Геннадий Михасенко - Кандаурские мальчишки
Тучи совсем низко неслись над деревней, от этого их движение казалось более бурным и неприветливым, они были одинаковы: дымный цвет, рыхлые неотчётливые края. Никогда мир не был, кажется, таким узким и печальным, как теперь, при низком тучелёте.
Колька не замечал ничего, кроме модели планёра. Он увивался вокруг Толи, будто был на привязи, и разглядывал непонятный предмет с неподдельным удивлением, тем более что я рассказал ему, что он, этот предмет, летает не хуже настоящего самолёта. Колька, должно быть, пытался разыскать в нём какие-нибудь пружинки, которые могли бы подбросить планёр, а потом не выдержал и спросил:
— Неужто полетит?
— Полетит, — ответил Толя. — Во всяком случае, должен полететь, если я всё правильно по схеме собрал… Его воздух поддерживать будет.
Колька отошёл к Петьке и сообщил ему:
— Полетит, потому что его воздух поддерживать будет.
— Но, — отозвался из-под дождевика Петька, — у тебя, Колька, голова большая, ты учёным станешь.
— Когда?
— Когда вырастешь.
— Долго ждать.
— Подождёшь… Хочешь понести дожжевик? Знаешь, как здорово в нём!
— И тащи сам, раз здорово.
— Противно долго-то.
— А! А если бы ещё пулемёт на горбушку присобачить?
— Пулемёт! Его-то я бы тыщу километров пёр.
Шурка о чём-то разговаривал с Витькой и с Толей. Когда я подошёл к ним, Шурка отвечал:
— Всякие есть: тетерева, глухари, рябчики, на озере — утки…
— А из зверей кто? — спросил Толя.
— Тоже посчитать, так много: лисы, зайцы — это везде, волки, когда и медведи, сохатые, только на них охотиться запрещено…
— Интересно!..
— Или вот тайга. У! И кедров, и белок, и всего. Вы тайгу-то видели?
— Нет, не видели, — ответил Толя.
— Шурк, а когда мы пойдём в тайгу? — вспомнил вдруг я.
— Теперь хоть завтра. Теперь нас шестеро. По трое и слетаем.
И заговорили все о том, как хочется в тайгу и что там можно увидеть. А тайга на горизонте слилась с небом. Вот было бы здорово, если б все никчёмные, унылые тучи взвились вверх высоко-высоко, за самую синеву, и открыли бы солнце, а солнце окатило бы нас теплом.
Стадо спускалось в Мокрый лог.
— Стойте, — остановил нас Толя. — Запускаю.
Мы замерли. Он поднял руку, уравновесил планёр и толкнул его вперёд. И планёр полетел без зигзагов и колебаний, ровно, как по нитке. Красиво! Овцы волной хлынули от этой белой стремительной птицы. Модель скользила прямо над склоном, не выше, не ниже, и только в конце его она пошла на снижение, и то потому, что склон становился положе. Мы увидели, как планёр приземлился, и с криком бросились вниз. Овцы же подхватились и наискось улепетнули в заросли.
Мы ликовали, точно не модель, а мы сами спланировали с бугра.
Колька плясал и кричал вместе со мной «ура», Петька, скинув брезент, щёлкал бичом и пытался свистеть, а Шурка говорил: «Здорово, вот это здорово!»
Толя улыбался.
— Значит, всё по схеме. Я особенно боялся за стабилизатор… Ну, теперь давайте каждый пустим.
Каждый не каждый, а на бугор мы поднимались всей командой и всей командой сбегали за планёром. Догнать его было невозможно. Мы были всего на середине склона, когда он уже, прошуршав по траве, замирал на дне лога. У всех получалось ладно, лишь Колька начудил и чуть не угробил планёр. Когда подошла его очередь, он взял модель дрожащими руками, осмотрел её, чуть не лизнул, попросил нас отойти подальше, чтоб не мешали размаху, и, сказав: «У меня полетит всех дальше!», швырнул его так, как швыряют камни. В момент броска нос планёра оказался задранным, и он стрелой взмыл вверх, там живо перевернулся, будто переломился, колом спикировал вниз и трахнулся. Нам показалось, что дрогнула земля. Но планёр выдержал. Петька чуть не заехал Кольке в ухо от злости. Толя во второй раз растолковал, как надо пускать.
— Понял? — спросил он под конец.
— Понял, — ответил Колька и нетерпеливо потянулся за моделью.
— Нет, ты, пень, ещё раз пойми, — вдалбливал Петька.
— Ну ещё раз понял. — Колька взял планёр, поднял его. — Отодвиньтесь-ка.
— Нет, уж не выйдет, пускай.
И Колька пустил, сперва примерившись, как дать толчок. Неизвестно, почему планёр полетел выше, чем у нас. Он и пролетел бы дальше, но врезался в тальник, стенкой стоявший на пути. Когда мы примчались на место аварии, то обнаружили в одном крыле прорыв папиросной бумаги — видно, наткнулся на ветку.
— Всё же доконал, — уязвил Петька. — Никогда тебе учёным не стать, хоть ты большеголовый. — И он влепил Кольке здоровенный щелчок.
Тот почесал макушку, обвёл всех виноватым взглядом, будто спрашивая, заслужил ли он это. Наши огорчённые лица говорили «да», и Колька смиренно вздохнул.
— Авария пустяковая, — успокаивал Витька.
— Да, не страшно, подклеим — и всё. Но пускать пока нельзя, — докончил Толя.
— А может, берёзовый листок… да слюнями примазать, — спасал Колька свой авторитет.
— Ненадёжно и тяжело, — отвёл Толя предложение.
— Листок-то тяжёлый? — спросил я.
— А ты что думал? — вмешался Петька. — Это тебе не на Игреньке.
В полдень заморосил дождь, мелкий-мелкий и частый. Ощущая на лице его тонкие свежие уколы, я почему-то подумал, что у меня прорастают веснушки.
Петька, волочивший дождевик по траве, напялил его на себя, опять обратившись в безголовую ступу.
— Некстати заморосило, — удручённо вздохнул Толик. — Теперь планёр расползётся начисто, он ведь на клею.
— Не расползётся, — убеждённо заявил Петька, скидывая с себя дождевик. — Мы его замаскируем этой шкурой. А сами… Эге, а сами отсидимся под берёзами, мы-то несклеенные.
Так и сделали. Модель бережно прикрыли брезентом, а сами, вытянувшись как стручки, прижались спинами к холодным молодым берёзкам, выросшим дружной тройкой из одной кочки. Овцы расположились неподалёку в тальнике. На виду было больше половины, остальных прикрывали сплетения ветвей.
Дождь прекратился быстро. Он не успел собраться в капли на листьях, он только увлажнил их, ударил ароматом и, зацепившись за свою ненаглядную тучу, унёсся куда-то, наверное, на болото.
Мы начали расторопно собирать на «стол». Разостлали хрустящий дождевик, вывалили на него всё, что захватили из дома: свежие огурцы, хлеб, картошку и перья лука. Всё это перемешалось так аппетитно, что захватывало дух. Я думал, что Кожины ничем не запаслись, и радовался, что они будут есть наше, но они извлекли из карманов по куску хлеба с салом и подложили к общей кучке.
Мы бы давно похватали огурцы и уже похрустывали бы ими, но сверху лежали кожинские куски хлеба с салом… Неловкую заминку нарушил Петька:
— Ну что ж, пожрём!
— Пожрём! — поддакнул Колька. — Мишк, давай складень. Он острый? Сало возьмёт?
Петька сложил куски этажами и два раза разрезал. Получилось шесть порций. Лейтенант распределил их и скомандовал:
— Начали…
Сало мы отложили напоследок, вроде сладкого к чаю, и лишь затем взялись за остальное. Я любил есть огурцы не так, как, например, Колька. Он с ходу откусывал голову, а потом уписывал слоями, пороша сверху соль. Я же сначала разрезал огурец пополам, солил обе половины и натирал их друг о друга, словно огонь хотел добыть. Когда у краёв появлялась зелёная пена, я принимался за еду. Витька же с Толей сперва срезали спиральными витками тёмно-зелёные задки и сковыривали белые макушки, где остаётся пятно от цветка, и лишь потом ели, тыча полуголые огурцы в тряпочку с солью, как глупых котят в блюдце. Шесть пар челюстей мололи, как одна.
А тучи, разметав по небу длинные космы, снова уже неслись и неслись из-за Клубничного березняка, серые, холодные.
«Какой же дорогой отправимся мы в тайгу? Сланью или болотом», — обсуждался у нас вопрос. Я хоть и не хаживал ни тут, ни там, но знаю, что сланью идти — значит делать крюк. А нам не до крюков, нам чтоб сразу. Тогда болотом, напрямик.
Болото! Как и всякая особенность деревни, оно имело свои легенды, свою бывальщину. От прадедов, должно быть, передался сказ о великом море, которое-де плескалось и урчало на этом вот месте, окатывая бугор шипящими, как змеи, волнами. Бури на нём бывали такие, что застилали свет, и немало кораблей разбилось и затонуло у кандаурских берегов. Не было на горизонте тайги, не было Клубничного березняка, кругом — вода. А потом где-то в далёких краях опустилась земля, и море живёхонько укатило туда, как в лунку, оставив нам болото да какие-то семена, из которых позже воспрянула тайга.
Болото начиналось не сразу, не обрывисто, а постепенно, с сухих кочек, поросших травой, дальше трава сменялась осокой, появлялся высокий камыш и пробивала сырость. Встречались трясины — «окна», но редко. Пастухи уверяли, что скотина никогда не влипала в трясину, о пропаже никто в деревне не заикался, поэтому и у нас особых тревог не возникало, когда овцы, пропоров тальник, кудряво окаймлявший болото, забуривались вглубь, где ежами сидели шапки зелёного мха и под ногами по-поросячьи чавкало. Мы и сами замечали, что овцы, уловив это хлюпанье, останавливались, вытягивали из копытца набежавшую воду, некоторое время внимательно и озорно вглядывались в недосягаемую, манящую даль и, с сожалением тряхнув головой, поворачивали назад. Овечье чутьё — вожжа, одёрнет, когда надо.