Магдалина Сизова - «Из пламя и света»
Мерзляков остановился.
— Этот четырехстопный хорей, — проговорил он, задумавшись, — весьма певуч, он точно просится в песню. Этого нельзя не заметить.
То, как зверь, она завоет,
То заплачет, как дитя…
Два уподобления одно за другим. Ну зачем же, зачем?.. — Он не кончил и продолжал читать дальше, уже не останавливаясь:
Наша ветхая лачужка
И печальна и темна.
Что же ты, моя старушка,
Приумолкла у окна?
Или бури завываньем
Ты, мой друг, утомлена,
Или дремлешь под жужжаньем
Своего веретена?
— Да, это просится в песню. И здесь — прекрасная рифма: утомлена — веретена. Это сочетание глагола с существительным… да и жужжанье — завыванье… И какая-то в этих строчках грустная нежность, точно… точно… Ну, пойдем дальше:
Выпьем, добрая подружка
Бедной юности моей,
Выпьем с горя; где же кружка?
Сердцу будет веселей.
В этом призыве к веселью какая-то грусть. Все в целом — это сама песня, сама песня… — повторил он тихо, как-то с трудом, словно борясь сам с собой. — А какую песню из наших любите вы, друзья мои? — помолчав, неожиданно спросил он и, вздрогнув, остановился: там, в глубине класса, два голоса запели тихо-тихо — запели его песню!
Среди долины ровныя, —
начал мягкий тенорок.
На гладкой высоте, —
вступил другой, еще ломающийся голос.
Цветет, растет высокий дуб
В могучей красоте, —
подхватил хор.
— Спасибо, милые! Спасибо, друзья мои… — проговорил Мерзляков растроганно, посмотрев на ребят глазами, полными слез. И вдруг, взяв книгу с кафедры, поднял ее в высоко протянутой руке.
— Лермонтов! На, возьми книжку и прочти нам всю пиесу.
— Я знаю ее, — ответил Миша.
Буря мглою небо кроет…
— начал он негромко.
То, как зверь, она завоет,
То заплачет, как дитя…
Класс, затихнув, слушал пушкинские строфы, следя за едва уловимой сменой выражения на лице Лермонтова.
Смотрел на него и Алексей Федорович и, слушая, слегка покачивал в такт головой.
За дверьми класса прозвенел звонок. Никто не двинулся с места.
— Прекрасно!.. — проговорил Алексей Федорович тихо. — Ах, как все-таки прекрасно!..
Сойдя с кафедры, Алексей Федорович скрылся за дверью. И вдруг ему вслед раздались аплодисменты, сначала робкие, но потом все более и более громкие.
Чему аплодировали ученики его, они и сами не отдавали себе отчета: то ли стихам Пушкина, то ли признанию Мерзлякова. Скорее всего всему сразу: и красоте стихов и тому, что красота и сила поэзии одержали победу над всеми законами строгого классического стиля.
ГЛАВА 14
После уроков старшие ученики, не расходясь, ждали появления инспектора. Павлов вошел и осмотрел всех внимательным, озабоченным взглядом.
— Господа! — сказал он. — Я обращаюсь к вам сегодня, как к взрослым молодым людям. Вы — старшие ученики вверенного моему наблюдению Благородного нашего пансиона. Я полагаю, что вы понимаете, друзья мои, сколь велика ответственность моя за поведение ваше — всех вместе и в отдельности каждого.
Он помолчал и неторопливо вынул из бокового кармана своего форменного сюртука потрепанную маленькую тетрадь.
— Вот тебе и научная тема! — шепнул Лермонтову сидевший с ним рядом Дурнов. — Я говорил: провинился кто-то!
— Я не имею причин, — продолжал инспектор, — быть недовольным вами. Напротив, я всегда чувствовал наше взаимное доверие друг к другу и знал, что как мои научные занятия с вами, так и мои беседы по какому-либо вопросу вашего воспитания встречали живой отклик в ваших молодых умах и сердцах. А потому и сегодня хочу я говорить с вами, как со взрослыми, и призываю вас серьезно отнестись к моим словам, которые касаются… которые соприкасаются, так сказать, с различными явлениями.
Павлов вытер платком выступивший на лбу пот и продолжал:
— Теперь подумайте, как взрослые люди, и скажите мне со всей честностью, присущей молодости: что смогу я сказать в ваше и свое оправдание, ежели мне скажут, что ученики Университетского пансиона усиленно интересуются запрещенными стихами, и покажут в виде доказательства вот эту тетрадь, оброненную и найденную в вашем классе? Ее истертый вид показывает, что содержание ее хорошо вам всем известно: здесь переписаны запрещенные стихи Пушкина, Рылеева и Полежаева.
Класс молчал.
— Друзья мои! Я не могу запретить вам читать дома произведения, близкие вашему сердцу и уму. Но вы должны понимать, что, принося запрещенные произведения в стены нашего пансиона, вы подвергаете опасности весь пансион.
Павлов положил тетрадь на кафедру.
— Я не буду спрашивать у вас имя того, кто ее сюда принес. Ее читали и, я думаю, переписывали очень многие, если не все. Я оставляю эту тетрадь у вас в классе и ухожу. Тот, кто ее принес, пусть возьмет ее и даст себе слово беречь репутацию нашего пансиона, которая дорога нам всем. Хорошо, что нашел эту тетрадь наш надзиратель, который передал ее лично мне. Могло бы выйти и хуже. Вот то, о чем я должен был вам сказать, — закончил он, но, уходя, еще обернулся в дверях. — Завтра, господа, я буду читать вам лекцию по физике…
— Михаил Григорьевич, можно вам задать один вопрос?
— Конечно, можно, Лермонтов.
— Не так давно в торжественной речи на собрании наш лучший ученик высшего класса Строев говорил об истине. И его речь была высоко оценена и вами, Михаил Григорьевич, и всем нашим советом. Он говорил, что истина должна быть единственным предметом наших изысканий и нашей честью и славой.
— Да, он говорил это, — ответил Павлов.
— И он привел имена многих великих друзей истины. Он называл Ньютона, Канта, Платона, Галилея, Сократа и… Карамзина и некоторых еще поэтов. Он сказал, что тот, кто избрал целью своей жизни поэзию и служение музам, должен быть особенно верен истине. И, кроме того… — Лермонтов заметно волновался, — вы сами написали, что к знанию и к истине стремится дух человека постоянно во всех веках… Мне кажется, я не перепутал? — спросил он, остановившись.
— Нет, ты точно привел мои слова… Где ты прочел их?
— В вашей статье «О способах исследования природы». И вот я хотел вас спросить: не должно ли к великим именам друзей истины прибавить и эти имена: и Рылеева, и Полежаева, и Пушкина?
— Друг мой, — сказал Павлов, с ласковой улыбкой посмотрев на своего ученика, — я отвечу тебе на этот вопрос, но не в стенах пансиона.
ГЛАВА 15
Юрий Петрович приехал в разгар зимы. Никогда еще не был Миша так рад его приезду! Никогда еще беседы с отцом не доставляли ему такого удовольствия!
Он рассказывал Юрию Петровичу обо всех учителях пансиона, и о замечательных лекциях Павлова, и о том, что Мерзляков — «Вы только подумайте, папенька!» — критикует самого Пушкина, и о своих товарищах, и об удивительной игре Мочалова, и о субботах Раича, и о том, какие замечательные картины русских и итальянских художников показал ему недавно в картинной галерее учитель рисования Солоницкий, сказавший Мише, что ему необходимо серьезно заняться живописью. Юрий Петрович с радостью и вниманием выслушивал все эти рассказы, вникая во все мелочи жизни своего сына. Да, это были удивительные беседы, приносившие обоим одинаковое удовлетворение. Мише показалось только, что лицо и походка отца немного изменились и что у него болезненный вид. Но Юрий Петрович ни на что не жаловался и ежедневно поджидал сына около пансиона, когда кончались уроки. Они часто бродили по вечерней Москве или брали извозчичьи сани и возвращались домой только к ужину.
Елизавета Алексеевна слегка хмурилась, но не возражала: несколько дней можно потерпеть, когда знаешь, что Юрий Петрович все равно уедет и внук ее снова будет только с ней.
А внук с тоской ожидал неминуемой новой разлуки.
В один из последних дней своего пребывания в доме тещи Юрий Петрович, выслушав рассказ сына о его занятиях рисованием, рассеянно перебирал рисунки в его папке. Два из них показались ему примечательными. На одном был нарисован акварелью один из многочисленных кавказских пейзажей, которые запомнились Мише. В этом полудетском рисунке было чувство природы и живость фантазии.
Но именно там, где рукой юного художника водило воображение, и видна была слабость и неуверенность рисунка.
— Мне нравится эта акварель с видом какого-то ущелья, вероятно, кавказского, — сказал Юрий Петрович, — но не увлекайся, мой друг, чрезмерно воображением. Вот когда ты приобретешь уверенность в линии и чистоту красок — тогда рисуй от себя. А пока надобно тебе, Мишенька, всегда иметь перед собой натуру.