Лидия Чарская - За что?
— Мы не знаем, что ждет нас в будущем и… и… надо молиться, — говорит она как-то загадочно и целует меня.
Мне становится разом страшно!.. Мне кажется, что она хочет сказать что-то и не договаривает.
Видя испуг, живо отразившийся в моих глазах, тетя быстро охватывает меня обеими руками за голову, прижимает ее к груди и шепчет:
— Господь с тобой, детка, будь счастлива, моя родная!
В это время Маша появляется неожиданно на пороге и, обращаясь к тете, таинственно говорит:
— Барышня, пожалуйте! Время тюлевую бабу из печи вынимать.
И обе — и она и тетя — исчезают за дверью. Я снова одна. Катишь по-прежнему храпит на диване. В окна смотрит голубоватая полумгла и звезды, звезды, без конца, без счета…
«Они светят, эти звезды сейчас и ему, моему дорогому „солнышку“!» — мелькает в голове моей быстрая, как зарница, мысль. — Он едет теперь, смотрит в окно поезда и думает, глядя на звезды: «и Лидюша тоже смотрит»…
Христос Воскресе, дорогой! Звезды, золотые, милые, передайте ему это!.. — И вдруг неожиданно я поднимаю голову и прислушиваюсь…
Кто это говорит подле? Что за странные звуки носятся и поют вокруг меня?.. Что за удивительные слова слышу я в пространстве вместе с каким-то властным голосом, приказывающим мне произнести их громко'?.. Я невольно подчиняюсь этому голосу и прямо из моего сердца, или откуда-то еще глубже, плавно, чуть слышно, льются, как струйки ручейка, как песня жаворонка, звучные, стройные строфы:
«Звезды, вы, дети небес,
Пойте свой гимн светозарный,
Пойте: „Спаситель Воскрес!“
Ангел сказал лучезарный.
Слышишь ты дивный привет,
Ты, одинокий, родимый…
Здесь тебя около нет…
В сердце моем ты, любимый…
Ты далеко… — ты в пути…
Все же я вижу родного…
Солнышко! В детской груди
Много восторга святого.
Солнышко: сердце поет,
Папу Алешу зовет…
О, приезжай, ненаглядный!»
Я стою, вся точно заколдованная… Теперь мне понятно только, что слова эти никем не сказаны, никем не произнесены, а выросли просто из меня, из моей груди. Я сочинила их… Я сама!
Шум и звон наполняют мой слух, мою мысль, мою голову. Все поет, ликует в моей душе. Я сочинила стихи, я, Лидюша Воронская! Я — поэтесса!
— Лиза! Тетя Лиза! — кричу я неистово, — слушай, слушай, что я выдумала! Скорей, скорей! И Маша… все слушайте, все!
И я пулей влетаю в кухню, бросаюсь к тете, отскакиваю от нее, потому что в руках у нее кастрюля с горячей глазурью и, отлетев на пять шагов, попадаю руками во что-то теплое, мягкие, волнообразное и душистое.
— Барышня! Бабу! Бабу помяли… тюлевую! Ах ты, Господи!
И румяное лицо Маши с полным трагизмом отчаяния предстает предо мною.
Бабу помяла — экая важность! Что такое баба в сравнении с тем, что я… поэтесса!..
Колокола гудят протяжно, звонко и непрерывно по всему городу. Всюду расставлены плошки, зажжена иллюминация. Стрелковая церковь освещена тысячью огней. Мы храбро шагаем через улицу, на которой последки мартовского снега еще оставили лужи и неровности. Тетя крепко держит меня за руку. Катишь идет рядом. У меня такое сияющее лицо, точно для меня одной этот праздник, эти плошки, эта иллюминация.
«Вот если бы „солнышко“ появился сейчас внезапно, вот было бы отлично! — мечтаю я. — А то жди еще три дня. Зато, когда приедет, я ему сюрприз сейчас же поднесу: так вот и так, целуй свою Лидюшу — она поэтесса!» — И я мысленно повторяю тут же слова моего неожиданного стихотворения:
Звезды, вы, дети небес…
Мы пришли как раз вовремя. Крестный ход только что обошел вокруг церкви, и священник громко и звучно провозгласил трижды:
«Христос Воскресе! Христос Воскресе! Христос Воскресе!»
И хор грянул торжественным, радостным песнопением. Меня точно оглушило, ослепило и отуманило в первую минуту. Залитая огнями церковь, нарядные туалеты батальонных дам, парадные мундиры стрелков, — какое великолепие!
Но лучше всего и всех — это радостное, торжественное, полное глубокого смысла, пение, голубоватый дымок, вьющийся из кадильниц, дивные слова «Христос Воскрес»…
— Неужели это Лидочка? Как выросла, похорошела! Христос Воскресе, дитя мое! — слышится за мною.
Я оглядываюсь. Перед нами madame Весманд и ее муж, весь залитый орденами, а рядом… Неужели это лукаво улыбающееся, румяное, жизнерадостное лицо, эта красивая голова и гибкая, стройная фигура в ловко сшитом мундире, мой Вова, мой рыцарь, мой прекрасный принц? А та нарядная девочка с рыжими волосами, которая стоит за ним, неужели это Лили?!
— Лидочка Воронская! Моя невеста! — слышу я веселый оклик и вижу широкое хохлацкое лицо Хорченко, с его бородавкой на левой щеке.
— Христос Воскресе! Елизавета Дмитриевна, можно похристосоваться с Лидочкой?
Это говорит он, Хорченко. А рядом с ним стоит Ранский и бледный, томный, красивый Гиллерт.
— Ну, христосуйся же, Лидюша! — тихо шепчет мне Катишь и легонько подталкивает меня вперед.
— А ты будешь? — спрашиваю я и лукаво прищуриваю один глаз.
Офицеры улыбаются. Вова хохочет. Лицо Катишь делается красным, как кумач.
— Что касается меня, то я терпеть не могу лизаться, — говорю я задорно.
— Грех не христосоваться! Не по-христиански! — говорит Хорченко и протягивает мне губы. Я равнодушно подставляю ему щеки, одну, другую, и тот час же вытираю их платком, как бы уничтожая этим самый след поцелуя.
Когда мы вышли из церкви (обедню стоять мы не могли, так как тетя Лиза очень устала за страстную неделю, с ее приготовлениями к Пасхе), Вова протиснулся ко мне.
— А со мной ты и не хотела похристосоваться, Лида, — сказал он с укором.
— Целоваться с тобой! Ты с ума сошел! — с искренним негодованием восклицаю я.
— Но ведь ты же целовалась с этим противным Хорченко.
— Слушай, Вова! — говорю я самым серьезным тоном. — Неужели ты такая баба, что… что любишь лизаться? Терпеть этого не могу! И не понимаю даже, что в этом за радость. Вот дикие или китайцы — те остроумнее придумали, нос об нос потрут — вот тебе и поцелуй…
— А все-таки ты должна похристосоваться со мною! Я так долго не видел тебя, — не унимается Вова.
— Ну, если так… — я поднимаюсь на цыпочки, потому что Вова куда выше меня, и чмокаю его прямо в нос, и оба мы заливаемся хохотом.
Обратный путь от церкви куда веселее. Тетю уговорили идти разговляться к Весманд, и я по привычке чуть не завизжала от восторга, когда она согласилась.
За большим столом уселись около пятидесяти человек. Вова, Лили, Катишь, Хорченко и Ранский заняли тот конец, где стоял залитый чем-то белым отварной поросенок с красным яйцом во рту, и Хорченко пресерьезно уверял Катишь, что вид этого поросенка чрезвычайно напоминает ему одну мистическую картину о переселении душ в животных.
— Вот и вы когда-нибудь скушаете меня за пасхальным столом, — говорит он всем нам, напуская на себя крайне меланхолический вид.
— Ну, уж нет, — кричу я чуть не на весь стол, потому что мой сосед Ранский успел налить мне рюмку наливки, которую я и выпила залпом, как настоящий лихой гусар, — ну, нет, не придется, — особенно звонко несется мой голос под влиянием злополучной наливки, — потому что, когда ваша душа переселится, я стану старая-престарая, и поросенок мне будет не по зубам.
— Браво! Лидочка! Браво! За ваше здоровье! — весело подхватил Ранский и чокнулся со мною.
— Лида, а помните, как вы трепака плясали? — лукаво улыбается рыжая Лили.
На минуту я конфужусь при этом невыгодном для меня воспоминании, но только на минуту. Вслед за этим я встряхиваю моими локонами, мастерски подвитыми к заутрене тетей Лизой, и говорю:
— Ну, так что ж, что плясала! Тогда я меньше была и глупее. Теперь плясать не буду… Теперь я…
— Что теперь? — насмешливо сощурилась на меня Лили.
— Стихи теперь я сочиняю, вот что! — неожиданно, помимо воли, вырвалось из моей груди.
Ах! ненавистный язык! Выкинул же ты со мной подобную штуку!
— Стихи? Вы — стихи? Лидочка Воронская стихи пишет! — умышленно басящим голосом загудел Хорченко. — Прочтите нам, прочтите нам! Непременно прочтите! Вова, проси хорошенько твоего друга! — накинулся он на маленького пажика.
— Воображаю эти стихи! — сквозь зубы процедила Лили. — Верно нечто в роде того как:
Тихо все было. Тихо кругом
Рано и поздно. Ночью и днем,
Рано и поздно, ночью и днем,
Ем я ватрушки да с творогом…
— Ха, ха, ха! — расхохоталась она, довольная своей остротой.
— И вовсе не такое… А стихотворение настоящее! — неожиданно обозлилась я, — и если вы так говорите… — тут я повернула к ней дерзкое, вызывающее лицо, — то завидуете мне. Да, да, завидуете! — подтвердила я со злостью.