Федор Кнорре - Оля
Теперь их часто навещал клоун Козюков. За пазухой для развлечения приносил обязательно старого знакомого, свою обезьянку Куффи.
Почувствовав комнатное тепло, Куффи из-за пазухи высовывал своё озабоченное морщинистое личико старичка, высматривающего, чего бы это ему тут напроказить, осматривался и, узнав знакомых, выбирался наружу весь целиком. Погода стала холодная, и он кутался в тёплый байковый капотик, подпоясанный малиновым широким кушаком, что делало его похожим на ямщика с картинки "Русская тройка".
Наскоро выразив своё удовольствие от встречи с приятелями, он отправлялся обследовать всю комнату, начиная с сахарницы, куда сразу же залезал лапой. Если топилась печь, он усаживался перед ней, а когда Оля подкладывала дрова, он деятельно принимался ей помогать, стараясь подпихнуть полено в топку или хотя бы под диван.
Некоторое успокоение наступало, только когда он добирался до любимой лохматой собачки Тюфякина. Нежно прижимая её к сердцу, он забирался с ним на шкаф и там его баюкал, чесал ему шёрстку и ласково что-то поквакивал ему в ухо тонким голоском.
В такие минуты становилось возможным разговаривать.
— Дорогая моя Лёля Павловна. Самое главное в жизни: надо смотреть на вещи разумно и трезво. Мне-то самому это редко удаётся. А у тебя нет никакого разумного основания отчаиваться. Родя ведь не солдат, не военный, он поехал с концертом…
— Он военный, только в запасе.
— Я знаю, но в те дни он не был военным, значит, он не мог быть в списке какой-нибудь роты, батальона, он был гражданское лицо. А раз человека нет в списке, кто же может сообщить, что не хватает кого-то в этом списке? Будь он командир, солдат, генерал, мы бы всё про него знали. А он же штатский — песчинка в море штатских неорганизованных песчинок! Их могли отрезать в том городке… А потом они проберутся к своим, и мы получим известие, письмо, телеграмму — всё что угодно.
— Я могла быть там вместе с ним. Ведь он меня звал, я не поехала, — неутешно повторяла мама, сжимая и разжимая руки на коленях. — Я должна была быть рядом с ним. А вот сижу здесь.
— Когда человек начинает раздумывать, и задумываться, и гадать о том, что могло бы быть, если бы да кабы, он только сам себя терзает безо всякой пользы и даром теряет время и силы. Я ведь отлично знаю от вас обоих всю историю и всегда говорил в глаза и тебе, и Роде, что ты была права: человек должен делать ту работу, на какую способен. Обязан! Ты хорошо работаешь сама, а раз ты мастер, ты и должна работать мастером, а не оставаться в подручных, это тебе всякий скажет. И я в глаза ему говорил тогда и скажу теперь.
— И вот что получилось, — тихо сказала мама.
— Получилось, что чёртов Гитлер начал войну. Может, мы с тобой в этом не виноваты, а?
— А на душе тяжко. Всё равно так тяжко, что мы расстались как будто в ссоре.
— Не возражаю. Это неприятно. Пускай тяжко, тоже не возражаю. Но ведь всем сейчас тяжко. И всё это пройдёт, и мы ещё увидим залитую светом арену, ещё услышим гром рукоплесканий и выйдем кланяться. Вот так!
Подобные разговоры происходили чуть не каждый день, и всё повторялись, и ничего не было в них нового, но странное дело, после каждого посещения Козюкова, когда с нижних ступенек скрипучей лестницы доносились прощальные писки Куффи, возмущённого, что его уносят домой, не дав вволю понянчить на шкафу приятеля своего Тюфякина, — мама Лёля и Оля улыбались им вслед грустной улыбкой и на душе у них ненадолго становилось спокойнее.
Глава двадцать вторая
Давно уже стало невозможно утешать и обманывать себя тем, что ещё не наступило время для писем. Письма приходили в город с разных фронтов от сыновей, мужей и братьев, даже друзей.
И Рытовым пришло наконец письмо. Очень странное, непохожее на все другие. Не с фронта, а из глубокого тыла, из Средней Азии, оттуда, где не было затемнений, куда не доносился отдалённый гул артиллерийского боя, где не летали фашистские самолёты.
Папа, оказывается, жил там в полном благополучии и безопасности.
Письмо лежало на столе, прижатое тяжёлым обломком кирпича, чтоб его не могло порывом ветра вынести на улицу и случайный прохожий, прочитав, не узнал всего позорного, постыдного, невероятного, что там было написано.
Мама его перечитывала несколько раз, тщетно стараясь отыскать между строк какое-нибудь объяснение, но объяснять было нечего: что написано, то написано.
Долго она сидела, забившись в дальний угол дивана, и, не шевелясь, издали смотрела на бумажку с конвертом, как смотрела бы на ядовитую змею, притиснутую камнем посреди стола.
Только когда внизу заскрипели ступени, извещая о появлении Козюкова, мама вскочила с места и бросилась прятать письмо. Такое письмо она не могла показывать даже другу. Она даже Оле не дала его читать целиком, но и того, что прочла вслух, было достаточно. На всю жизнь достаточно.
Оля слушала мамин милый, такой всегда тёплый, мечтательно-улыбчивый голос, которым она читала свои детские сказочки, — и вот теперь она точно какую-то мерзкую, уродскую сказку, вылезшую из распечатанного конверта со штемпелем далёкой Бухары, читала:
Войной тут и не пахнет, журчит вода в арыках. На рынке фрукты. Мне сильно повезло — попал в переплёт, но вот выбрался. Теперь мне оформили броню как артисту, и я начинаю работать. Ты была права — тебе надо работать самостоятельно и обо мне позабыть думать, я себе подыскал ассистентку, даже двух, номер очень выиграет. Обо мне не беспокойтесь.
Жить надо проще и считаться с фактами, а не с выдумками.
Пускай Оля учится и растёт послушной девочкой.
Адреса у меня пока нет, да тебе, наверное, он и не понадобится — мы будем разъезжать по разным районам, а писать нам друг другу больше нечего.
Я вам, конечно, желаю всего наилучшего.
Р. Рытов.
После целого дня молчания Оля спросила:
— Мама, что это значит? Ты понимаешь?
— Нет, — сказала мама. — Нет! Нет!
— Мама, как это может быть? Что с ним случилось? Ты что-нибудь поняла? Это он писал?
— Да, писал он. Нет, не понимаю… Какой позор… Понимаю только: он нас не любит.
— Вся твоя жизнь была фантазия? И он тоже фантазия твоя?
— Может быть, всё моя фантазия. Наверное, я всё вообразила. Может, полюбил другую. Говорят, это бывает.
— Да пускай не любит, но он же человек… Он даже снайпер, а тут фашисты… а он пишет такой позор: фрукты… и всякие гадости… Ты понимаешь это? Ведь это позор! Ты сочиняла нам про принцесс и осликов, мы любили Тюфякина, играли, что он нас любит. И мы только играли, что папа нас любит? И вот теперь всё рассыпалось? И вот мы дуры? Просто две дуры?
— Так ты и Тюфякина больше не будешь любить? — насильно попробовала пошутить мама.
— Что ты! Наоборот! Ни за что! Я его люблю. И буду. Иди ко мне, лохматенький… Куффи тебя вечно взъерошит, я тебя причешу… Где же правда на свете, если над нами даже отец смеётся? Мы с тобой, мама, просто девчонки со своим игрушечным миром? Где же правда?
— Правда у нас. Всё равно у нас, — проговорила мама, стискивая и разжимая руки, как всегда, когда волновалась. Сейчас у неё и зубы были так крепко стиснуты, что выговаривала эти слова она невнятно.
Глава двадцать третья
— Вот. Как видишь. Я ведь тебя не удивила?
Мама только что вернулась из города и стояла теперь посреди комнаты, расправляя складки слишком широкой гимнастёрки, под ремнём. На ней была короткая юбка защитного цвета и сапоги. Она только что сняла своё штатское пальто. Шинели им ещё не выдали.
— Ты не ожидала?
— Давно ожидала, — сказала Оля. — Значит, тебя уже приняли?
— Мне пришлось сказать, что ты уехала к родным и я совсем одна. Ведь ты меня отпускаешь?
— Я уехала? Я от тебя уехала?
— Да, иначе меня бы не взяли.
— К нему я не поеду.
— Я знаю. Ты можешь к дедушке ехать, он старенький, но будет очень рад… Ты же понимаешь, ты освобождаешь для службы солдата. Одним солдатом больше на фронте.
— Чтоб заменить того, из-за которого одним солдатом стало меньше? Хорошо. Я уехала! — Оля бросилась на шею к маме и стала её целовать, приговаривая: — Солдатик… солдатик мой!..
— Это опять из сказки, — с усилием улыбаясь, говорила мама, целуя девочку. — Я всё равно должна была пойти.
— Нет, из сказки: ты вместо… того!.. Зачем ты отказываешься, это нечестно!
— Из сказки, из сказки, только не плачь, моя хорошая. Тебе будет труднее, чем мне. Ведь ты сама меня отпускаешь? Зачем же плакать?
— И буду! И буду реветь! Всё равно отпускаю. Ты не сама, да? Это я тебя отпустила… ну, мы вместе отпустили, хорошо?
— Вместе, мы всё вместе, вместе…
Вечером Володя, возвращаясь с работы в замасленном комбинезоне, шагал тяжёлой поступью усталого рабочего. Устал он вправду, но ещё ему и нравилось так шагать всей ступнёй, вразвалку, чиркая каблуками по тротуару — в точности как ходил механик Попрыкин, про которого говорили: "Он Наполеон и Македонский Александр насчёт двигателей внутреннего сгорания".