Эдуард Корпачев - Мост через овраг
— Я из концлагеря, русская, но знаю английский язык, могу быть полезна на то время, пока узники не будут отправлены на родину. Я считаю — такой мой долг. Я сама из концлагеря, и здесь моя подруга не дожила какие-то считанные дни… Мой долг — остаться, понимаете?
Казимир хотел сразу же крикнуть, что он тоже знает английский язык, но мешало ему признаться учительнице всё то, что так ярко возвращалось к нему теперь: школа, пристань, мама, Феня и Тыча, наша милая Тыча… Ах, неправда, что он знает английский язык, никто из хлопцев не хотел учить английский, а Светлана Никифоровна никогда не стояла над душой и готова была, кажется, поставить тройку любому, лишь бы он знал хотя бы одну-единственную фразу: ай лав ю. Ай лав ю — это значит: я люблю вас. А Тыча — это значит: учительница. Нет, если вспомнить, это слово надо произносить немного иначе: тыычэ. Но какая разница! Они звали учительницу по-своему: Тыча. «Тыча, Тыча идёт!» — и летели все со смехом за парты. И ещё, если вспомнить, они без особенной любви относились к Тыче, какие-то были необязательные отношения у них с учительницей, и сама она, кажется, прощала всем незнание урока и оставалась с ними ровна, снисходительна, милая, добрая Тыча с ласковым выражением лица.
И вот теперь, ошеломлённый видением детства, почти нереальным, потому что другая уже была перед ним учительница, Казимир благодарно и с напряжением сказал:
— Ай лав ю, Светлана Никифоровна.
И хотя она, будто очнувшись, пристально взглянула на него, солдата, и тотчас узнала его, школьника, но всё же и теперь не смогла улыбнуться и лишь удивилась:
— Казя? Здравствуй, Казя!
Она тут же поискала взглядом, где бы сесть, точно оказалась у себя дома, в своём городке, где не может быть длительных разлук и где не случайны встречи с учениками, и даже сказала об этом, словно оправдываясь:
— Вот я и вернулась домой…
А Казимир, тоже вдруг почувствовав нежданное своё, до срока, возвращение домой, всё смотрел на учительницу с опасливой улыбкой школьника, всё твердил мысленно по-английски слова любви, ещё не зная в это мгновение, какой верный смысл в том, что обронила учительница, ища взглядом кресло. Он только восклицал, суетился, трогал бритое своё лицо, спрашивал невпопад, превратившись в бестолкового школьника. А учительница отвечала, матерчатым комочком утирая лоб, он и не прислушивался к её ответам, он и без того знал, помнил тот чёрный для приднепровского городка день, когда фашисты хватали для угона в Германию и детей, и девушек, и когда он, Казимир, бежал с Феней в лес, к партизанам. Он и не прислушивался к ответам учительницы, зная всё о её мытарствах хотя бы потому, как слабой рукой она всё утирает уменьшившееся строгое лицо, он и не прислушивался к её ответам, зная всё об этом концлагере, названном лейтенантом Езовитовым не самым зловещим лишь потому, что здесь не успели соорудить крематорий, как это было в Освенциме и других адовых местах. Казимир, суживая от ярости глаза, теперь поблагодарил себя за то, что воевал за двоих живых. И тут же захотел рвануться к коменданту в его покои, без доклада, не по-уставному, а по-человечьи выкричать всё, что собралось на душе, и пускай немедленно отпустят его в часть, ему ещё идти до Берлина, а не праздновать победу здесь!
— Словом, Казя, мой долг остаться, — подняла на него Светлана Никифоровна усталые глаза, не разбуженные даже этой встречей. — Переводчики так нужны. А живу у фрау Гильды, и не просилась, а немки сами пришли к воротам лагеря, когда охрана бежала… Тут недалеко, Казя, я тебе должна показать дом фрау Гильды.
Бедная Светлана Никифоровна, бедная Тыча, да как же это вы так — за колючей проволокой, в бараке, больная от голода, под жутким прицелом автоматных дул, под взглядами овчарок, охранников?!
И Казимир действительно распахнул рывком внутреннюю дверь:
— Такая радость, Езовитов! Учительница моя, Светлана Никифоровна… Она из концлагеря, и она выжила! Она здесь, вы с нею по-английски можете, она учительница английского… Ай лав ю! Понимаете по-английски? Это значит: я вас люблю. Мы с нею из одного города, товарищ лейтенант!
Очень серьёзно, вдумчиво внимал ему выдержанный лейтенант Езовитов, и так хотелось Казимиру, чтоб лейтенант вдруг стал иным, непохожим, по-мальчишески вскочил из-за стола, щегольски стукнул каблуками, откозыряв Светлане Никифоровне, и чтоб они, лейтенант и учительница, заговорили по-английски.
— Вы отпустите, товарищ лейтенант, я провожу Светлану Никифоровну, — вспомнил он то, ради чего так смело вошёл к Езовитову.
— Иди, — кивнул Езовитов, проясняясь в лице, хотя и оставаясь серьёзным.
А Казимиру всё хотелось, чтоб лейтенант взглянул на его учительницу, чтоб завязался у них разговор — хоть на английском, хоть на немецком.
— Иди, иди, — напутствовал Езовитов, ободряя взглядом.
И как только они с учительницей покинули комендатуру, Казимир попытался оправдать лейтенанта Езовитова, его удивительную сдержанность, хладнокровие, словно Светлана Никифоровна могла видеть лейтенанта или слышать о нём, но говорить ему не позволил грохот танков, проносился и этот, как будто последний танк, а за ним гнался ещё один — и так несколько минут, пока они с учительницей не оказались у каменного двухэтажного домика.
— Здесь, — произнесла учительница в поразительной после грохота тишине, и Казимир на мгновение задержался у домика, особенно чувствуя сейчас эту тишину, хотя вдали ещё рокотали устремившиеся к фронту танки.
Очень картинными выглядели одинаковые домики со стёклами двух этажей, со стёклами полуокошек ещё какого-то третьего, нижнего этажа или подвала.
И таким прекрасным всё же казался отсюда, из кремового чужого городка, тот мамин деревянный городок с каменным школьным зданием в четыре этажа! Если вспомнить, ничего более восхитительного и дерзкого в школьные годы и не было, как, опасаясь сторожа, взобраться по скобкам железной, на отлёте, лестницы, видеть снующих ласточек, их лепные, отвердевшие, как печенье, гнёзда, видеть в окнах школы приветствующих тебя пацанов, таблички с надписями на дверях классов и кабинетов, учителя, с которым встречаешься взглядом. А самое главное, ради чего и лезешь в небо, чувствуя себя не то лётчиком, не то парашютистом, — это видеть городок с высоты, обнимать взглядом кудрявую зелень садов, крыши, крыши, на которых дозревают жёлтые тыквы, синеву Днепра, видеть всё это, недоступное другим, и не спешить вниз.
Кажется, он, тронутый давним видением, с улыбкой вошёл в чужой дом, но тут же, вспомнив, что это чужой дом, погасил свою улыбку, и вовремя, потому что уже выходила им навстречу хозяйка, тоже улыбаясь. «Ну, чего она трясётся? — подумал Казимир, снимая пилотку, запоминая короткие тёмные волосы хозяйки, её заискивающий взор, её любезную и одновременно испуганную улыбку, — Напаскудила фрау, а потом взяла из лагеря, чтобы не трогали…»
Уж очень суетилась фрау Гильда, все обращаясь к Светлане Никифоровне с милым говорком, смягчавшим её немецкую речь, уж очень трогательно взглядывала и на него, Казимира, так что он почти уверился в том предположении, что напаскудила или сама фрау, или её сыновья. И в озлоблении отвёл свой взгляд.
И так понравилась ему та умная, не роняющая достоинства ровность в ответах Светланы Никифоровны, её вежливые слова, её чуть отчуждённый взгляд — ах, умница Тыча, она сторонится той излишней и неискренней гостеприимности хозяйки, излишней для неё, Тычи, для неё, русской, победительницы!
«А где вы раньше были?» — хотелось крикнуть ему, когда он в беспокойстве заметил, как учительница поспешно села в кресло и опять утёрла комочком испарину со лба, и он сознавал несправедливость невысказанных слов, но всё-таки и хотел припереть фрау к стене умышленным вопросом.
Вдруг в соседней комнате забормотал мужчина по-немецки, Казимир схватился за автомат, но уже через мгновение зажурчала плавная музыка, и он понял, что фрау Гильда включила приёмник, по-своему расценив его визит. Какою дикою показалась ему способность немцев забывать вчерашние смерти и страдания и включать плавную музыку, не помнить того, что в предместье этого городка мучились и умирали за оградою люди, не помнить всего, что случилось не где-то на фронте, а здесь, здесь, в предместье городка, и включать плавную-плавную музыку!
Он с болью взглянул на Светлану Никифоровну, увидев в её прямом взгляде, что она тоже словно бы оглушена музыкой, такой нелепой сейчас.
А фрау Гильда, вынырнувшая в этот миг из-за портьеры и заставшая их покоробленными этой музыкой, тут же исчезла, качнув тяжёлой золотой портьерой, — и музыка отдалилась, и стал слышен разброд эфира, то музыка опять, то голоса. Наверное, фрау Гильда искала что-нибудь другое или прикидывала лихорадочно, что бы такое найти, но вдруг с особенной громкостью обнаружился берлинский радиоцентр, и приёмник тотчас захлебнулся, щелчком прервалась речь берлинского диктора.