Виктор Московкин - Человек хотел добра
Долго я боролся, пока не заставил рыбу повернуть к берегу. Дело уже шло к концу, когда вдруг с другого берега раздался доброжелательный совет:
— Ты наверх вытаскивай, наверх. Хлебнет он, негодный, воздуху и обмякнет.
Посмотрел я туда, а там рыбак в плаще с капюшоном. Так азартно подался вперед, того гляди свалится в воду.
— Не учи, — бормочу, — ученого, сам знаю, что делать.
А мой доброжелатель не унимается:
— На отмель его выводи, на отмель. А сорвется — сшибай ладошкой. Лежа-то он никуда не уплывет.
— Учи, — торжествующе говорю я, — учи. А рыбу-то все равно не ты, а я поймал.
Взял я этого леща и — в ведерко. А рыбак с того берега кричит кому-то, кто пониже его ловил:
— Как там у тебя?
— Да хоть бы раз клюнуло! — отвечают ему.
— И у меня тоже, — нехотя признался мой сосед. — А вон там, в кустах, мужик сейчас леща поймал.
Ну, кому не приятно, если о тебе такое говорят! Приосанился и снова ловлю. Даже дождь не помеха.
У того, кто был пониже и не виден мне, тоже, оказывается, был неподалеку знакомый. Слышу, переговариваются:
— Клюет ли?
— Ничего, — горестно отвечают ему.
— И у меня ничего. А вон там, в кустах, мужик сейчас здорового леща поймал.
«Эге, — думаю, — уже здорового. Что-то дальше будет».
А дальше пошло, как по задуманному. По реке-то все слышно, несется:
— Вон там, в кустах, мужик огромного леща поймал!
Минут пятнадцать кричали друг другу, и все это время я стоял и наслаждался. А клевать больше — не клюет. Замотал я тогда удочку и отправился домой. По дороге встречаю знакомого своего дядю Федю.
— Что поймал? — спрашивает.
— Да вот леща прихватил, — как можно скромнее сообщаю я и показываю.
— Ничего лещишко, на жаркое годится, — одобрил дядя Федя. — А вон там, в кустах, мужик огромного подцепил. Килограмма на три, говорят.
— Так это же я и есть, — обрадованно говорю ему.
— Рассказывай, — не поверил дядя Федя. — В твоем-то всего граммов восемьсот будет.
— Ну так что! Все равно это я.
Посмотрел он на меня, как на самозванца, и отправился восвояси.
«Ладно, — обиделся я. — Иди ищи того мужика».
Потом уже, ближе к дому, еще двоих встретил. Они тоже заявили:
— Это что. А вот там, в кустах, мужик такого бугая выудил!
— Братцы! — взмолился я. — Так это же я и есть. Честно говорю!
Они хоть ничего не сказали, но тоже, вижу, не поверили. Чувствую, ушла моя слава к тому мужику в кустах. И чем больше я буду рассказывать, тем меньше мне будет веры.
— Ух, какую рыбину большую поймал!
— Это что, — вдруг неожиданно вырвалось у меня. — Вон там, в кустах, мужик настоящее страшилище вытянул.
— Ладно, не горюй, — успокоил меня Максим. — Когда-нибудь и ты такое же страшилище вытянешь:
До сих пор надеюсь.
Как жизнь, Семен?
Глава первая
Мама
Помню, как умирала мама…
По ночам в коридоре трещат стены. Ледяные узоры покрыли стекла.
Первый раз за все свои тринадцать лет встречаю такую зиму. Правда, мама вспоминала, что, когда я родился, тоже стояли лютые морозы. Она несла меня из больницы и поморозила себе руки. Это было на второй год войны. Тогда немцы подошли близко к городу и в сухом воздухе слышались орудийные залпы. Подумать только, как все было давно!.. Сейчас люди уже стали забывать о войне.
Мы сидим на полуостывшей лежанке — я и трехлетняя сестренка Таня. Сестренка капризничает, и ее все время надо чем-то занимать. Долго тянется день, многое можно вспомнить, перебрать все игры. А часовая стрелка будто примерзла к циферблату.
Мы вбираем ртом воздух и дуем. Белесый пар летит струей и потом тает. Мы стараемся дослать струю к самой стене, глубоко вдыхаем и опять дуем.
Занятие это мне не по душе — нет настроения. Но оно нравится Тане. И я мирюсь: только бы сестренка не плакала.
До стены остается совсем немного, кажется, дунь посильнее — и все будет в порядке. Таня незаметно подвигается: жульничает. Не могу терпеть нечестности. Я тяну ее за платье назад. Платье трещит… Крик! Слезы!
Хриплый голос вдруг доносится снизу:
— Малинки… С огорода малинки…
Это мама. Она лежит на своей низкой кровати и, не мигая, смотрит в угол. На посеревшем лице выдаются скулы и острый нос. Она все время смотрит в угол, хотя там ничего нет. Так она лежит целыми днями.
Мы свешиваемся с лежанки:
— Мам! А малина летом бывает.
— Малинки-и!
У меня по спине пробегает озноб.
— Мам! Мы летом пойдем за малиной. В лес сходим. Ты потерпи.
— Бою-усь! — кричит Таня.
Мама судорожно передергивается. Странная улыбка появляется на ее лице. Она хочет повернуться к нам и не может.
— Танюша! — говорит она свистящим шепотом. — Чего ты, дурочка? Иди ко мне…
Через рубашку я чувствую теплое и частое дыхание сестренки. Глажу ее по голове, успокаиваю. Мама забывает о ней и опять смотрит в угол.
Снова можно играть. Продеваю в пуговицу две длинные нитки, связываю их на концах и дергаю короткими рывками. Пуговица раскручивается и гудит, как шмель, которого прикрыли кепкой. У Тани от восторга блестят глаза.
А день тянется долго…
Я соскабливаю пятачком ледяные узоры со стекла, разглядываю, что делается на улице.
Вот пробежали по дороге ребята с сумками — из школы. А я не учусь уже целую неделю, с тех пор как маме стало совсем плохо. Ее хотели положить в больницу, но мама почему-то не согласилась, и теперь к нам ходит доктор Радзиевский…
Какой чудной грузовик с прицепом проскочил! Прицеп — целый вагон, серебристый, с красной полоской наискосок борта. На улицах он появился совсем недавно — возит продукты. И сейчас, наверно, проехал к «Гастроному», где трамвайная остановка.
Мы живем в поселке Текстилей, который отделяется от города рекой.
Если идти от трамвайной остановки мимо «Гастронома», увидишь фабрику — два громадных кирпичных здания с башнями. Мне всегда думалось, что стоит взобраться на одну из этих башен — и откроется, как в сказке, удивительный мир.
Я даже представляю: весь город перед тобой, и кажется он не настоящим. Во все стороны по улицам бегут игрушечные трамвайчики и автомобили. Волга и та выглядит узкой ленточкой, а ширина ее в наших местах около километра.
Слева от фабрики стоят пятиэтажные корпуса для рабочих. За корпусами начинается Чертова Лапа. Раньше, говорят, тут было вязкое болото, затягивало скотину и даже неосторожных людей. Сейчас болота и в помине нет, стоят дома, и перед ними асфальтированные тротуары. А название — Чертова Лапа — до сих пор осталось.
Захочешь пойти в другую сторону от трамвайной остановки — выйдешь к кинотеатру. Тут же рядом стадион и большой старый парк. В парке пруды с позеленевшей водой. На берегу одного из них стоит школа. Другой раз играют в хоккей — из окна, как с трибуны, все видно.
Самое замечательное в поселке Текстилей — фабрика. Работают на ней тысячи. Выходят рабочие со смены и идут, идут — минут пятнадцать.
Почти все в поселке работают на фабрике. Возьми хоть дядю Ваню Филосопова, хоть Марью Голубину, хоть отца Тольки Уткина — Алексея Ивановича. Да и мама работала там, пока не болела. Она ткачиха…
В полдень к нам пришел доктор Радзиевский. Он старательно обметает снег с валенок, неторопливо снимает пальто. Потом, потирая озябшие руки, подходит к маме.
Мы с Таней смотрим на него и ждем, что он скажет. У доктора совсем седые волосы и розовые уши, — наверно, от мороза. Он стоит, чуть наклонившись к маме, и видно, как выпирают из-под серого пиджака худые лопатки.
Живет доктор на глухой улочке в собственном доме, неподалеку от нас. Дом маленький, в три окошка, и тоже постаревший, как и его хозяин. Мало кто помнит, когда Радзиевский поселился в нем.
Было это еще до революции. Тогда на фабрике часто болели чахоткой, и работать доктору приходилось много. Но он никому не отказывал, ходили к нему в любое время дня и ночи.
После революции по совету доктора в бывшем доме управляющего фабрикой открыли ночной санаторий, где рабочие отдыхают по очереди.
Сейчас в поселке большая поликлиника, но Радзиевский, по старой привычке обходит семьи, и ему все рады.
А еще доктор умеет играть на скрипке. Я иной раз иду около его дома и остановлюсь, послушаю. Играет он обычно что-нибудь грустное и задумчивое. Наслушаешься — и плакать хочется.
Доктор долго смотрит на маму, притрагивается к ее глазам и бормочет — у него привычка разговаривать с самим собой. Чудно он говорит, многие слова совсем непонятны. Вот и сейчас он сказал что-то такое, что повторить трудно.
— Скучаем, молодые люди? — спрашивает он и приставляет оттопыренный большой палец к носу — начинает дразниться. Но мы не обижаемся, а смеемся.