Павел Бляхин - Москва в огне. Повесть о былом
Мы встали у второго знамени.
— Это я расписал так, — похвастался Костя. — Товарищ Иванов сказал, что все правильно.
Я не стал спорить. Вдруг меня кто-то толкнул в плечо.
Я оглянулся. За моей спиной стоял дядя Максим.
— Говорить будешь? — спросил он, кивнув головой в сторону трибуны.
— Для того и пришел, — ответил я, пожимая его шершавую руку.
— Ну, давай бог, — усмехнулся дядя Максим. — Смотри не сорвись. Здесь тебе не домашняя прислуга…
Признаться, такое предупреждение заставило меня подтянуться.
А митинг уже был в разгаре. По соседству со столом президиума на опрокинутом ящике, заменявшем трибуну, спиной ко мне стоял какой-то неказистый рабочий в потрепанном полушубке и в заячьей шапке, съехавшей на затылок. Говорил он жиденьким голосом, часто вытирая рукавом пот с лица. Его все слушали внимательно, снисходительно улыбаясь, изредка подавая реплики с мест.
— Я, землячки, как говорится, не того… не против тоись. Вы говорите, долой «его»? Ладно. Пусть будет долой. Я тоже слыхал, что он вроде как басурманом стал…
Женщины зашумели:
— Но, но, ты не очень расходись!
— Не смей царя трогать!
Отмахнувшись от них, как от назойливых мух, он продолжал:
— Я, как говорится, язви тя, на все согласен. А как касательно заработка? Будет прибавка ай нет… ежели, скажем, революция?
Со всех сторон посыпались реплики:
— Будет, Парфеныч!
— Беспременно будет.
— Республика — она за рабочих, Парфеныч, и за мужиков тоже.
— Ладно, пусть будет республика! — согласился Парфеныч, снова смахнув рукавом пот с лица. — Я, как говорится, не против. А земля как? У меня в деревне свой домишко есть. Домишко, знамо дело, плевый, а все ж таки хозяйство.
— А земли как раз на могилку?
— Об этом и речь. Мою землю, землячки, одним задом накрыть можно. Сел — и нет земли!
Дружный хохот прокатился по кухне.
Ба-а, знакомая фраза! Да это тот самый задиристый мужичонка, которого я видел с верхней полки вагона по дороге в Москву. Только кума не видать.
— Уговор лучше денег, землячки, — продолжал разошедшийся Парфеныч. — Главное — чтоб прирезка земли была. За нее, матушку, и подраться можно, и «долой» кричать. Могу даже в дружинники записаться, коли на то пошло!
Парфеныча проводили с ящика-трибуны дружными криками и аплодисментами. Не хлопал и сердито хмурился только один высокий чернобородый мужчина, стоявший перед самой трибуной.
Костя живо подскочил к председателю и что-то шепнул ему на ухо. Тот повернулся ко мне:
— Давай говори, товарищ! Надо о стачке.
Я уже шагнул было к ящику, по тут, не спрашивая разрешения председателя, на ящик вскочил чернобородый мужчина и сразу заговорил бурно, яростно, словно сорвавшись с цени:
— Кого вы слушаете, братцы? Чего рот разинули, бабы? Вам говорят — долой царя, помазанника божия долой, а вы хлопаете? А вы знаете, кто на его место сядет? Вы знаете, что это за республика такая? — Чернобородый бешено ткнул пальцем в сторону нашего знамени. — Вот она, полюбуйтесь! Социал-демократическая называется!
Председатель попытался остановить самочинного оратора, но работницы дружно зашумели:
— Дайте говорить!
— Не затыкайте рот!
— Пусть говорит!
— Свобода!
— Ага-а-а, боитесь правды! — подхватил чернобородый. — А я скажу! Ваша республика — царя долой! Бога долой! Попов долой! Вот ваша республика! Слухайте, бабы, как только придет республика, все церкви закроют, алтари ограбят, наших детей оставят некрещеными, всех баб и девок сделают общими! А вы, дуры, «долой царя» орете, безбожникам хлопаете…
В сильнейшем гневе Костя сунул руку за пазуху и прошипел мне на ухо:
— Хочешь, я ему пулю в рот всажу? Это наш мастер, черносотенец. Ох, и вредный, черт!
— Нет, друг, воздержись пока!
Между тем черносотенец все больше овладевал вниманием собравшихся, особенно женщин. Всю силу своего дикого красноречия он обрушил на врагов царя и бога, на революционеров, на республику, на студентов, на чужих людей, которые якобы баламутят рабочих.
С каждой секундой атмосфера накалялась. Слушатели все теснее сдвигались у трибуны-ящика. Казалось, вот-вот бросятся на наши знамена, на сидящих за столом, на дружинников. Наконец женщины разразились неистовыми криками:
— Долой республику!
— Вон’ безбожников!
— Уберите флаг!
— Не хотим республику!
Часть рабочих и дружинники плотной стеной окружили знамена и стол президиума. Шум и крики заглушили голос оратора и звон медной кружки, по которой изо всех сил барабанил палочкой председатель, призывая к порядку.
Исчерпав весь запас слов, чернобородый крикнул:
— Постоим, братцы, за веру христианскую! — и спрыгнул с ящика.
Я не стал дожидаться, когда уляжется буря, и тотчас вскочил на ящик.
Костя и еще трое дружинников встали передо мной, оттеснив чернобородого. Он остановился поблизости от трибуны.
Меня никто еще не видал здесь и, следовательно, не мог знать, на чьей стороне окажется этот новый оратор.
Я не торопился принять наглый вызов черносотенца и нарочито спокойным, тихим голосом заговорил о чем-то нейтральном, не задевая ни царя, ни религии.
Задние ряды слушателей зашикали на передних:
— Тише вы, там!
— Не слышно!
— Давай громче, оратель, чего тянешь!
Председатель грохнул кружкой о стол.
Взбудораженные работницы постепенно замолкали, в кухне стало тише. Однако мое положение было не из легких. Я знал, что большинство пожилых рабочих и особенно женщины люди религиозные и, конечно, одной речью их не удастся переубедить и рассеять поповский дурман. Поэтому я уклонился от прямого спора о боге, но решительно опроверг глупую клевету черносотенца насчет предстоящего ограбления алтарей, закрытия храмов, крещения детей верующих и прочую чепуху.
Это внесло некоторое успокоение в ряды женщин, но заметно взволновало черносотенцев. Они попробовали пошуметь, рабочие резко осадили их. Чернобородый рванулся было к трибуне, но Костя решительно преградил ему дорогу:
— Цыть ты, черная душа!
Тот отпрянул назад, лишь погрозив ему кулаком.
Я стал рассказывать о том, как тяжко жить на Руси рабочему человеку, как обнищала деревенская беднота, как пируют и веселятся за наш счет богатые, как издеваются над народом власть имущие…
— Но ведь и мы, рабочие люди, хотим свободы и счастья, хотим лучшей жизни для себя и для детей своих. А где эта жизнь? У кого искать защиты против гнета и насилия? Кто нам поможет добиться лучшей доли? Конечно, царь! У него вся власть и сила. Он — отец народа, помазанник божий, он добрый и милостивый…
По собранию прошел гул. На лицах дружинников появилась растерянность. Чернобородый удивленно выкатил глаза. Женщины придвинулись ближе к ящику-трибуне.
Я продолжал:
— Так думал о царе русский народ, так думали и петербургские рабочие до Девятого января. Что же случилось в этот страшный день?..
Дальше я рассказал о том, как петербургские рабочие во главе с попом, с иконами и царскими портретами в руках шли к царю с жалобой на хозяев и министров, с мольбой об улучшении их тяжкой доли. Нарядившись в праздничные одежды, они шли с малыми детьми и женами, с отцами и дедами, шли с глубокой верой в справедливость и милосердие «царя-батюшки».
— О чем же они хотели просить государя?
Вместо ответа я вынул из кармана отпечатанную в виде листовки петицию петербургских рабочих к царю и начал читать…
И с каждой минутой в кухне становилось все тише, напряженнее. Мужчины слушали молча, глядя в пол, мрачно нахмурившись. На глазах у женщин блестели слезы. Слышались глухие вздохи, похожие на стоны. Казалось, не хватало воздуха. Черносотенцы тоже притихли, насторожились, тревожно переглядывались.
Но особенно потрясли слушателей последние строки из петиции:
— «Мы здесь, многие тысячи, как и весь русский народ, не имеем никаких человеческих прав. Благодаря твоим чиновникам мы стали «рабами»… Государь! Не откажи в помощи твоему народу! Разрушь стену между тобой и твоим народом. Повели и поклянись, чтобы исполнились наши просьбы, и ты сделаешь Россию счастливой; если нет, тогда мы готовы умереть тут же. У нас только два пути: свобода и счастье или могила…»
Послышались всхлипывания женщин. Чей-то голос тяжко простонал:
— Ох, могила и есть…
А когда я рассказал о том, как встретил «милостивый царь» своих верных подданных, как навстречу мирной толпе загремели залпы, как драгуны и казаки рубили саблями безоружных рабочих, детей и женщин, я почувствовал, что всем стало трудно дышать и что я сам вот-вот задохнусь от негодования и ярости, если не кончу сию же минуту.
Рассказ оборвался…
На секунду воцарилось гробовое молчание. И вдруг неистовые крики: