Эдуард Шим - Рассказы прошлого лета
Мы понимали Славкино состояние, и все, что произошло в следующую минуту, приписали Славкиной обиде и злости.
А произошло страшное.
Внизу, под обрывом, катались на санках деревенские ребятишки. Маленькая девчонка, лет шести, вся круглая от бесчисленных одежек, донельзя изгвазданная в снегу, этакий снежный колобок с красными щеками, опрокинулась со своих деревянных самодельных саночек — и оказалась на пути Миши Гордона.
Девчонка барахталась в снегу, ей никак не удавалось подняться, она не видела Мишу, — а он был уже близко, он летел прямо на нее, по-прежнему ничего не замечая…
Мы закричали. Два десятка голосов как будто слились в общий отчаянный крик, но Гордон не услышал. Не затормозил, не оглянулся, — впрочем, было поздно оглядываться.
Когда между барахтавшейся девчонкой и лыжами Гордона — великолепными слаломными лыжами, окованными стальной полоской, с острыми металлическими наконечниками, способными резать лед, — когда между девчонкой и лыжами оставалось метров пять, Славка Шепелев кинулся наперерез, упал, дотянулся в последнем рывке — и заслонил девчонку.
А когда оставалось метра два — между Славкиной спиной и лыжами, — метра два, а может быть, и метр, последний метр, Миша Гордон успел затормозить. Лыжи соединились углом, встали на ребро, стремительный плуг поднял кверху два белых шипящих крыла. Славка Шепелев замер, втянув голову в плечи, замерла испуганная девчонка, а над ними, лежавшими в снегу, стоял Миша Гордон и смеялся…
Мы бежали к ним, что-то крича, еще не веря в счастливый исход, еще не успев опомниться. Но все-таки я хорошо помню Славкино лицо, когда он поднялся, — не испуг и не радость за благополучный финал были на Славкином лице, а одно только отвращение, яростное отвращение, безотчетное и полное… Славка занес руку, чтоб ударить Гордона. «Шепелев!..» — крикнул я предостерегающе. Славка выругался сквозь зубы, пятерней ткнул Гордону в грудь, словно брезгливо отпихнул его, и, сгорбясь, пошел прочь.
А Миша все смеялся, ничуть не обидясь; стоял в той же позе и ждал, когда мы подбежим.
Месяца через два Гордоны уехали из нашего города. Исчезли с заборов черно-красные, успевшие поблекнуть, посеченные снежной крупой афиши; все реже и реже вспоминали в нашей школе про знаменитого мальчика.
А однажды, после традиционной прогулки в лесу, катаясь со своего обрыва, Славка Шепелев сказал мне мимоходом:
— А ведь Гордон-то все видел.
— Что — «видел»?
— Ну, с девчонкой-то… помните? Когда мы все испугались? Я близко стоял, мне заметно было. Гордон эту девчонку видел, и заранее тормозить приготовился. Палки в руках поднял…
— Что ты, Слава, — растерянно сказал я. — Быть не может!
— Точно говорю. Он ехал и все примерялся, глазами примерялся, когда лучше затормозить… И все оттягивал, чтоб…
— Эффектней получилось?
— Ну, да. Чтоб мы ахнули.
— А зачем же ты девчонку прикрыл, Слава? Если все понарошку?
— Ну как же? — сказал Славка с искренним удивлением. — Он едет, а я — стой и гляди? Да потом — мало ли… Ведь он, дурак, совсем плохо ездил. Мало ли…
Вероятно, Славка больше никому не рассказывал про это открытие. В школе разговоров не было и теперь, конечно, уже не будет. Я думаю, что Славке не хотелось рассказывать, неприятно было, несмотря на то, что он, Славка Шепелев, выглядел во всей истории молодцом, а знаменитый мальчик — весьма скверно.
Но я все-таки частенько вспоминаю и эту историю, и Гордона-старшего, который на сцене, на эффектной сцене оставался прежде всего человеком, и Гордона-младшего, который в жизни, в обычном течении жизни попытался выглядеть маленьким эффектным актером… Жаль, что тогда, на обратном пути из лесу, я не пригляделся к нему, не узнал, что у него в душе… Понял ли он что-нибудь? Захотел ли понять?
Разумеется, когда-нибудь он поймет, это неизбежно; и еще одна истина, казавшаяся банальной, станет для него выстраданным убеждением.
Но не будет ли поздно, мальчик?
Что же это такое — любовь?
I
Дали третий звонок. По внутренней трансляции Розочка Балашова, ведущая сегодня спектакль, говорит быстро и монотонно: «Товарищи актеры, первая картина! Товарищи актеры, занятые в первой картине, просьба — на сцену!» Похоже, будто Розочка Балашова объявляет трамвайные остановки. И ее кондукторский голос, механически-хриплый, потрескивающий, одинаково бесстрастно раздается в артистических грим-уборных, в коридорах, на лестнице, в буфете, в кабинетах директора и главного режиссера.
Потом Розочка включает сцену, и в динамиках слышен докипающий, неожиданно близкий гул зрительного зала. Наверное, никто из зрителей не предполагает, что вот эта разноголосица, стук откидываемых кресел, звон упавшего номерка, смех, кашель — вся эта увертюра, исполняемая зрителями, звучит сейчас по всему громадному зданию театра, по всем его этажам. И актеры, что стоят на выходе, бегут за кулисы, гримируются, жуют черствые бутерброды в буфетике, курят на лестнице, — все актеры ее слушают. Они продолжают говорить, думать о своем, торопиться, но эта музыка уже проникла в них, неощутимо заполнила их, и теперь они будут чувствовать ее непрестанно, сквозь все остальные переживания. Спектакль пошел…
Спектакль старый. Вернее, играли его немного, но успеха он не приобрел, теперь его пускают раза два в месяц, непременно по субботам и воскресеньям. Главный администратор Лев Левыч знает свое дело. В понедельник назначит «боевик», пулевой спектакль, на который билетов не достать, а в субботу даст самый плохонький. В субботу некуда деться зрителю, посещает волей неволей…
Оформление спектакля модное. Сцена открыта, вместо занавеса наискось протянута рыболовная сеть. Оркестровая яма укрыта голубым нейлоном, изображающим водный простор. Справа и слева поставлены треугольные бакены. Двое рабочих уже сидят в кулисах, дергают за веревки — бакены раскачиваются, как на волнах, пускают в зал игривые зайчики. Создают настроение.
А в сумеречном, прохладном, наливающемся темнотой зале смолкает разноголосица, пустеют проходы, замирает беготня. Лишь в одном месте, в пятом ряду, небольшая кутерьма. Это главный администратор Лев Левыч, заикающийся красавец, блестя лакированными волосами, смутно белея напудренным сухим лицом, быстро и деловито гонит каких-то мальчишек с незаконно занятых мест и, усмехаясь покровительственно, усаживает в кресла взволнованного автора пьесы и его молодую жену.
IIСегодня Лера чуть не опоздала на спектакль. В Ховрине, в новом районе, где она живет, еще мало транспорта. Туда, на край города, ходят только автобусы. Лера прождала в очереди полчаса, но автобусы шли переполненные, не открывали дверей; такси в разгульный воскресный день тоже не попадались. Лера выскочила на середину проспекта и голосовала подряд всем машинам — легковым и грузовым. Сжалился какой-то инвалидский «запорожец» с буквой «р» на ветровом стекле, затормозил, тарахтя; Лера прыгнула в низенькое, неудобное, как детский стульчик, сиденье, сказала, задыхаясь: «Хоть куда-нибудь поближе к центру…» Хозяин «запорожца», весьма крепкий и упитанный инвалид, все поглядывал на пассажирку, строил куры. «На свиданье опаздываешь?» Если бы Лера ответила, куда опаздывает, — не поверил бы. Сидела в «запорожце» не ведущая актриса первой категории, сидела страшненькая, замызганная девчонка с бледным и прыщавым личиком, некрашеная, нечесаная, поправляла мокрый шарфик на голове и запахивала вытертую, старую шубку из стриженой овчины, запахивала и придерживала рукой, потому что нету на шубке пуговиц, оторвались.
«Брякни вечерком!» — сказал инвалид на прощанье, и на сигаретной обертке нацарапал номер телефона.
А в театре, прямо в дверях, уже стоял зав. труппой, клокоча и негодуя, нервничала костюмерша, принесшая платье, и главный режиссер, встретившийся в коридоре, даже застонал тихонько и сморщился: так ему стало больно, что Лера опоздала. Быстро-быстро натерлась Лера коричневой морилкой, наклеила ресницы, подвязала фальшивую косу, положила тон; где там рассматриваться в зеркале, пусть один глаз получился больше и губы намазались криво; некогда, некогда, вот уже третий звонок, а надо еще платье надевать.
Платье же, к несчастью, только что принесли из химчистки. И оно село. С ужасом Лера чувствовала, как трещит это платье по швам, как морщится и тянет под мышками. И костюмерша смотрела, ужасаясь. Но ничего не поправить, поздно; прозвучал в динамике голос Розочки Балашовой: «Товарищи актеры, просьба — на сцену!», донесся гул зрительного зала, магическая увертюра к спектаклю, — и Лера, обтягивая на себе платье, боясь поднять руки, резко пошевелиться, боясь вздохнуть глубоко, пошла на выход.
Она увидела зрительный зал; внизу, под собою, первые ряды, хорошо видные в отраженном свете, желтые лица и белые программки в руках, зеленые и красные отблески бакенов, а дальше полутьма, неразличимые головы, только иногда лысина блеснет или очки, а еще дальше, в серебристо-дымном сумраке уже никого не разглядеть, и в дальних рядах партера, в бельэтаже, на балконе будто капли набрызганы, тысячи капель, серых на темно-голубом.