Борис Изюмский - Алые погоны
— Это на фронт, — негромко сказал Лыков.
— «Катюши» есть, глядите вон — на молотилку похожи, — знающе показал Гербов.
Товарищ капитан, а как она стреляет? Вы ее близко видели?
— Приходилось… — и Боканов рассказал о том, что видел.
— Я уверен, — воскликнул Пашков, — что мы с нашей техникой одолели бы фрицев и без союзников!
— Конечно!
— Надумали открывать второй фронт, когда увидели, что мы вот-вот победим.
— Привыкли они чужими руками жар загребать!
— Вы слышали последнюю сводку? — возбужденно, блестя глазами, спросил Ковалев, обращаясь ко всем. Он был страстным политинформатором и, хотя ему никто этого не поручал, вывесил в ротной комнате отдыха карту фронтов, а в час ночных последних известий прокрадывался к репродуктору в читальном зале и по утрам, собрав у карты с полсотни ребят (прибегали и из младших рот), «разъяснял обстановку». Когда же известия были особенно радостными, он в полночь будоражил всю спальню.
Сразу просыпались все, поднимался шум, и появляющийся дежурный офицер немного растерянно успокаивал прыгающие на кроватях фантастические фигуры — нельзя было допустить нарушения распорядка, но, чорт возьми, как быть строгим, когда самому хочется обнять первого же из них!
… Поезд двинулся дальше, и Сурков с сожалением провожал глазами уплывающую картину: он не успел сделать даже эскиза.
Капитан Боканов вышел в тамбур. Пожилая проводница, широко улыбаясь, сказала восхищенно:
— Это настоящие люди будут… Такой не оскорбит при посадке.
Сергей Павлович подумал: «Сколько работы еще впереди, чтобы они стали настоящими», а вслух сказал: «Постараемся». На подножке вагона пристроился Савва Братушкин. Боканов повернулся было окликнуть его, отправить в вагон, но раздумал: не хотелось надоедать замечаниями.
Савва оставался верен себе — он неимоверно фасонил. Без шинели, выпятив грудь с двумя медалями, то и дело подносил к глазам неизвестно где раздобытый бинокль с испорченными стеклами. Когда поезд пробегал мимо домика под черепичной запорошенной снегом крышей и на крыльце его можно было ясно разглядеть ватагу ребятишек, Савва принял небрежную позу, слегка привалился плечом к двери и снова навел бинокль.
«Вот, пожалуйста, — подумал Сергей Павлович, мысленно продолжая разговор с проводницей, — упустишь только из поля зрения — фанфаронишка получится, а ведь у него много данных и для того, чтобы стать хорошим офицером».
— Савва, вам не надоело позировать? — добродушно спросил капитан, подходя к воспитаннику.
— Почему позировать? — смутился юноша и поднялся с подножки в тамбур.
Боканов стал расспрашивать его, что пишут из дома, получает ли письма от матери? Мать Саввы — колхозница — пользовалась среди земляков большим уважением. До войны она даже ездила в Москву на сельскохозяйственную выставку.
— Вы этим летом помогали ей? — спросил офицер.
— Конечно, — просто ответил Братушкин, и глаза его засветились мягким светом. — Для коровы базок на зиму поставил, сено привез, ворота починил, — я ведь в доме один мужчина… — Он задумчиво посмотрел на пробегающие мимо поля.
— Сил у нее уже немного, — сказал он негромко.
— Ничего, офицером станете — поддержите, — ободрил капитан.
Савва благодарно улыбнулся.
— Пойду к ребятам, — словно извиняясь, сказал он и шагнул в вагон.
Поезд, замедляя ход, взбирался на подъем, тяжело отдуваясь. Одолев подъем, он пошел вдоль берега реки, скованной льдом. Небо местами походило на снег в водяных пролежнях. Бокалов возвратился в вагон. Снопков оглушительно звонко возглашал:
— Внимание, граждане, — сейчас будет представлена спаренная декламация! Прошу вас, «Зяблик», подойти поближе, — деловым тоном обратился он к Суркову, слезшему с полки. Длинный Андрей вышел к окну в проходе — здесь было свободней. Снопков продел свои руки подмышки Суркову и скрылся за спиной у друга. Тот стал декламировать «Мужичок с ноготок», а Павлик уморительно жестикулировал — то почесывал своими руками нос Суркова, то поглаживал его живот, то заламывал руки, как провинциальная певица — и, казалось, все это делает сам декламатор.
— Следующий номер: клоун-эксцентрик, — объявил Снопков.
Хохот, реплики, возня и шум. Они были самими собой — пятнадцати-шестнадцатилетними мальчишками — и никакие кители и брюки с лампасами не изменяли их природы. Вволю нахохотавшись, немного устав от смеха, притихли, и начались серьезные разговоры вполголоса: о наступлении нашей армии, о героях, о письмах с фронта и из дома.
… Геннадий Пашков перечитывал про себя письмо отца — генерала армии:
«Вот кончим, сыну, войну, приеду к тебе, обниму крепко-прекрепко. Мы ведь теперь с тобой соратники. Только научись, родной, сначала повиноваться. Не зазнавайся, не думай, что ты умнее и лучше других, себя никогда не хвали — пусть другие скажут о тебе доброе слово… Ты огорчаешься, что в день моего рождения не можешь сделать подарка. Лучший подарок — будь примерным суворовцем.
Твой батька…»Пашков представил: блиндаж, горит самодельная лампа из гильзы (об этом во всех военных рассказах теперь пишут), отец сидит на ящике из-под снарядов, заканчивает письмо… И такая теплая волна охватила сердце юноши, что он прикрыл глаза. Показалось на минуту, что притронулся щекой к чуть шероховатой щеке отца, почувствовал особенный запах табака, одеколона и кожи…
Семен Гербов читал книгу о партизанах Украины. Ему опять припомнились дни, проведенные в гестапо. Всю их семью бросили в подвал, били сапогами, но ничего не выведали… Вот и сейчас временами болит грудь. «Проклятые, неужели повредили что-то?» — угрюмо хмурился он, рассеянно перелистывая страницы.
Ковалев забился в угол, сосредоточенно покусывая нижнюю губу, думал о Галинке: «Если бы она знала, какое хорошее чувство у меня к ней… И это навсегда… Ни за что не скажу о нем, — признание оскорбит ее. Да и словами я не смогу выразить то, что внутри меня. Пусть даже не догадывается. Но во всем буду таким, чтобы она гордилась мной…»
Володя увидел себя в бою… Он, как Николай Гастелло, направляет горящий самолет на врагов… Сейчас раздастся грохот взрыва… Таков долг!.. — «Он иначе и не мог поступить», — скажет Галинка, узнав о его гибели.
Володя широко раскрытыми, глазами смотрел в окно. Он не видел мелькающих столбов, весь ушел в свои мысли. Безотчетным движением достал из кармана блокнот, положил его на колени, низко пригнувшись, стал писать. Никто в классе не знал, что он сочиняет стихи, — никто, кроме самого близкого друга — Семена Гербова.
Если бы имел я десять жизней.
Все бы десять родине отдал!
Лихорадочно набросал Володя первые строки, и румянец проступил у него на щеках.
— Ты что пишешь? — некстати подсел Гербов.
— Ничего… — досадливо буркнул Володя, и желание писать тотчас исчезло. Увидя, что Семен огорченно отодвинулся, объяснил мягче:
— Хотел стихи написать…
Гербов виновато хмыкнул, но Ковалев, пряча блокнот, успокоил ею:
— Ничего, главная мысль есть… потом закончу…
… Проплыл вокзал. Поезд подходил к высокому дебаркадеру. Ребята, уже в шинелях, подтягивали ремни, надевали перчатки, придирчиво оглядывая друг друга, счищая пылинки.
Комсомольцы города ждали их под широким навесом перрона. К вагонам спешил подполковник Русанов — он выехал вперед подготовить экскурсию. Русанов пожал руку Боканова, приветливо закивал головой воспитанникам, выглядывающим из тамбура.
— Выходи на перрон! — приказал он и отвел в сторону Сергея Павловича. — Мы сейчас под оркестр пройдем по главной улице; на площади, около горкома комсомола — пятиминутный митинг, а потом — на завод. Там воспитанники ремесленного училища покажут свои рабочие места, объяснят процесс. А вечером организуем в пионердворце встречу с комсомольцами города.
… Завод поразил бесчисленностью цехов, труб, размахом стройки, перекликом «кукушек», мощью техники. Неутомимо бежали вагонетки; ковши кранов разевали рты, как рыбы, выброшенные на берег; ревели, сотрясая фундамент машины; пронзительно визжали, скребя по сердцу, пилы и сверлильные станки; какие-то чудовищные челюсти с хрустом раскалывали металлические орехи и, казалось, выплевывали скорлупу. Золотые брызги металла рассыпались обманчиво-безопасными звездами; ящерицами вихляли на железном полу ослепительно-красные полосы; пламя вокруг раскаленных глыб походило на космы зеленого меха; весело прыгали голубые серные огоньки.
И везде, над всем — у руля, рычага, крана — возвышался спокойный и сильный укротитель и властелин — человек. Он бесстрашно ворошил клокочущую пасть топок, смирял вылезших из печей хищных, огненных змей, бросал пищу в пылающую горловину и, словно играя, выхватывал из жадных щупальцев-кранов добычу, Движению его рук покорно подчинялись металлические громады. Он бросал в огонь плоские полосы металла, — и они мгновенно выходили оттуда длинными огненными трубами; он нажимал рычаги, — и таран, бешено стуча, превращал болванку в восьмидесятиметровую трубу. Человек возвышался над всем! Он подчинил своей воле металл: маховики, колеса, цилиндры и поршни и заставил, вместо себя, перетаскивать, сверлить, гнуть.