Альберт Лиханов - Мой генерал
— В-вольно-о!
Кешка согнул коленку одной ноги, стал вольно, и мы все рассмеялись, радуясь спасению моего генерала.
А потом… Потом мы пошли к нам и все ждали, пока дед переоденется.
Я даже думать об этом перестал. Ведь с этой же моей прихоти начались все несчастья. Я хотел обязательно рядом с дедом идти. Чтобы он в форме, с орденами и погонами. И на мне как бы отражается свет его славы. Вот чего когда-то хотелось.
И вот мы пробираемся среди сугробов, а встречные люди оборачиваются на деда, переговариваются громко:
— Смотрите, даже генерал приехал.
— Подмога пришла!
— Ну, теперь не пропадём!
Дед хмурится, а я улыбаюсь: понятно, почему он именно сегодня шинель надел. Для этого вот. Чтобы люди оборачивались. Чтобы думали: раз генерал, значит, армия на выручку пришла, всё в порядке. От дедовой шинели сегодня польза — она людей успокаивает. И я улыбаюсь, и ругаю себя за прежние свои глупости и страдания, и думаю, какой дедушка молодец: надел свою шинель в самый нужный час, надел не для похвальбы, а для дела, и вот наконец я иду с ним и горжусь, и Кешка и Кирилл тоже гордятся моим дедом. Настал долгожданный момент. Только он в тысячу раз лучше, чем я когда-то придумывал. В миллион.
Мы идём к управлению, там штаб. Туда люди движутся, чтобы организованно, всем вместе, посёлок расчистить.
Когда мы с дедушкой вошли в кабинет к начальнику стройки, народу там было невпроворот. Но все сразу раздвинулись, пропуская нас. Притихли.
Начальник стройки шагнул к деду, молча пожал ему руку.
— Догадываюсь, кто к нам прибыл, — сказал он и поглядел в угол. Там, у телефонов, стоял отец. — Очень кстати, Антон Петрович!
— Что ж, поручайте! — ответил дедушка строго и показал на нас: — Вот у меня и помощники есть.
Начальник стройки пожал и нам руки.
— Пионерам мы работу найдём, а вас, Антон Петрович, приглашаю быть моим заместителем. По-фронтовому — начальником штаба! — И обратился к людям, сидевшим в кабинете: — Прошу любить и жаловать! Генерал-лейтенант Рыбаков. Сообщения о ходе работ передавать ему, в этот кабинет, — он координирует наши усилия.
Народ стал расходиться, уехал куда-то и начальник стройки.
Отец объяснял что-то деду, водя пальцем по карте.
Получили задание и мы: откапывать клуб. Начальник стройки приказал — вечером должно быть кино.
Мы работали три дня.
Взрослые три дня и три ночи.
Я спал один. Ненадолго появлялась мама. Ложилась на часок отдохнуть. Потом вскакивала и убегала опять. Перед уходом варила кофе.
Кофе я носил деду. После клуба нашу школу «бросили на питание». Все столовые работали круглые сутки, а мы разносили еду в бидонах. И чай носили. И кофе. Но мамин кофе был особенный — его любил дед. И вечером я относил ему термос.
Дед дежурил в кабинете начальника стройки. На диване лежала его шинель. Когда я приходил с термосом, он выпивал чашечку кофе. Угощал других, если кто-нибудь был ещё на КП. Дед говорил по телефону: «Сведения передайте на КП», «Приезжайте на КП», «КП распорядится», «КП отвечает».
— Видишь, какой у меня КП, — сказал он мне. — Благоустроенный. С диваном. Можно поспать.
КП — командный пункт. Я спросил деда, какие у него были КП там, на войне?
— Блиндажи, — сказал он. — Такое помещение в земле. Сверху покрыто брёвнами. Землянки. От слова земля, понимаешь? Наконец, обыкновенные дома. Замаскированные, конечно. Специальной такой сетью, к которой листья привязаны. Не настоящие, а из материи. Или палатка. Но не маленькая, где только спят, а особая, большая, чтобы можно совещание собрать.
Он помолчал, подумал. Потом сказал:
— Ну вот. А это, наверное, мой последний КП… Понимаешь-ка…
Дед замолчал. Плечи его опустились. Под глазами прорезались тёмные круги. Он расстегнул пуговицу на мундире, положил на сердце руку.
— Лекарство принести? — спросил я.
Он покачал головой.
Дверь открылась. Дед стремительно пуговицу застегнул. Лицо его изменилось мгновенно. Стало бодрым, весёлым, усмешливым. Я улыбнулся: не хочет признаться, что устал.
И опять дед командовал. Посылал людей к новым объектам. Распоряжался самосвалами. Отчитывался перед начальником стройки. Дед командовал сражением, кричал в телефон, и я, разнося днём обеды, видел, как отступает, как отходит враг. Как всё ближе и ближе победа.
Выстроившись ступенькой, один за другим, двигались по улице роторные снегоочистители. Они шли медленно, грозно рыча моторами, и далеко в сторону отлетали струи снежной пыли, похожие на фонтаны. Я представлял — это идут танки, упорно сокрушая врага.
Вечером я разглядывал дедушкину карту. Она покрылась непонятными знаками. Кружками, крестиками, пунктирами. Всё больше на ней становилось красных отметок. Я знал, что это расчищенные улицы. Освобождённые из-под снега дома.
В третью ночь мы засиделись допоздна. Дед велел мне лечь на диван. Укрыл шинелью. Я уснул.
Проснулся словно от толчка. От какого-то предчувствия.
Дедушка сидел напротив, облокотившись о спинку стула. И смотрел на меня. Щёки его ввалились. И глаза были печальные.
— Ты что? — тревожно спросил я.
— Вот смотрю на тебя, — ответил дедушка.
— Я думал, что-нибудь случилось, — сказал я. — Мне показалось…
Я сел. Накинул шинель на плечи. Прислонился к спинке дивана.
Я посмотрел на деда, и отчего-то мне снова стало смертельно жалко его. Как тогда, в самом начале, когда он шёл по улице и молочные бутылки постукивали в его авоське. Мне захотелось обнять его. Прижаться к нему покрепче. Сказать самые хорошие слова, какие только бывают на свете.
Но я улыбнулся.
Я не обнял его и не сказал самых хороших слов, а только улыбнулся и спросил:
— Помнишь, ты обещал рассказать мне свою военную тайну?
Он качнул головой.
— Не сейчас. Но расскажу. Кажется, совсем скоро.
Я запомнил эти его слова. Они пронзили меня почему-то. Но я улыбнулся снова, кивнул и спросил:
— О чём ты думаешь?
— О тебе, — сказал дедушка серьёзно. Глаза у него были всё такие же грустные. — О тебе, — повторил он снова. Добавил: — И о себе.
— Я тоже часто думаю о нас с тобой, — сказал я. — О тебе и о себе. Я думаю, как трудно быть тобой. Не генералом, нет, не подумай. А тобой. Вот тобой, понимаешь?
Он прикрыл глаза, усмехаясь, потом произнёс:
— Очень жалею, что мы с тобой жили так мало вместе. Не могу себе простить. Но видишь, как получилось? Я служил, а у папы своя работа. И я очень жалею. Есть вещи поважнее службы, работы, долга. Есть вещи, которые превыше всего.
Я его не очень понимал. Я смотрел на деда широко раскрытыми глазами. Он будто бы слышал меня. Сказал:
— Ничего. Подрастёшь — поймёшь. Только запомни навсегда: у человека должно быть продолжение. Это высшее счастье.
Я его понял. Я знал, что такое продолжение.
— Как у берёзы? — спросил я. — Или у ели. Пихты. Кедрача. Семечки разносит ветер, и из земли всходят новые берёзы. А потом опять, опять.
— Нет! — сказал дед. — Нет, нет и нет! У людей должно быть по-другому. У людей — новые люди должны быть лучше и лучше. Не такими же, нет. Только лучше! Всегда лучше! Запомни это!
Я отвёл глаза в сторону.
— Прости, — сказал я негромко.
— Я тебе верю, — сказал дед, — помни это.
В комнате стало тихо. Только где-то тикали часы.
— Скоро каникулы, — сказал дедушка негромко. — Давай проведём их вместе. Иннокентий Евлампиевич выходит из больницы.
— Давай! — воскликнул я, и мне представилась тайга, и мы идём с дедом на лыжах, а за спиной у нас ружья, или едем на автобусе в большой город, или сидим в кино, тесно прижавшись друг к другу.
А вышло по-другому. Вышло ещё замечательней…
СПЯЩИЙ ПОСЕЛОК
Начало светать. Дед тревожно ходил по кабинету. Потом стал звонить. Телефоны не отвечали.
— Что-то случилось, — сказал он. — Слышишь, и моторы не работают.
Правда, на улице стало тихо. Всю ночь носились самосвалы, тарахтели вдали снегоочистители, и вдруг всё стихло.
— В чём дело? — возмутился дед и стал надевать шинель, чтобы выйти.
Но тут дверь распахнулась.
На пороге стоял отец и начальник стройки. Краснощёкие и весёлые, будто и не было трёх тяжёлых дней, трёх бессонных ночей.
— Ну всё! — сказал начальник стройки. — Поздравляю, Антон Петрович!
Дед сел в кресло, вставил сигарету в мундштук.
— Совсем спятил, — сказал он, — ведь карта перед глазами, знаю прекрасно, что заканчиваем, а испугался, когда стихло.
Он посмотрел на отца, на начальника стройки, на меня. Сказал негромко:
— Как тогда…
Папа и начальник стройки сидели на диване рядом со мной и улыбались.
— Знаете, — сказал дедушка, — есть такое чувство: страх тишины. Когда мы под Берлином стояли, бои очень сильные шли. Сколько ребят полегло… И вдруг — тишина. Я волнуюсь: в чём дело, почему тихо? Приказываю укрепить оборону. Выдвинуть усиленные посты. И вдруг — звонок. Оказывается, всё. Капитуляция. Война кончилась. А ведь тоже знал, что победа. Уверен был, часы считал. А тишины испугался. С непривычки.