Николай Печерский - Серёжка Покусаев, его жизнь и страдания
А утром в окошко кто-то постучал. Люди проснулись и увидели острый рог, круглый укоризненный глаз и красную ленточку. Борька не мог жить в тайге один, без людей. К заветному порогу его привели из синей чащи запах жилья и тёплых ладоней, которые давали хлеб с солью.
С тех пор Борьку никуда не уводили. Он жил с лесорубами. Там, где пожелал сам.
Вскоре на просеку приехал прораб и велел всем собирать пожитки. Лесорубы вязали узлы, чистили закопченные на костре чугуны, не торопясь собирались в дорогу. Иван Васильевич привык кочевать. Но всякий раз перед отъездом чуял он неуютное томление. Где-то в глубине сердца ныла печаль по тем местам, которые успел разглядеть и полюбить. На этот раз было ему не в пример тоскливо. Он швырял в ящик с чёрным клеймом инструмент, ругал свою разнесчастную жизнь, сумасшедшего прораба, который является когда не надо, и вообще всех на свете.
В эту пору, не чуя беды, и подошёл к лесорубу оленёнок. Иван Васильевич глянул на зверя, замахнулся кулаком и закричал:
— Иди отсюда, окаянный!
Оленёнок отпрянул в сторону. Постоял в отдалении, а потом снова пошёл к лесорубу. «Можешь меня убить, — говорил его взгляд. — Мне ничего не жалко, раз ты такой…»
Иван Васильевич пнул ящик, зашиб ногу и ушёл в палатку. Там и сидел, не показывая глаз. Курил махру, морщился от боли, хотя боль была не так уж и сильна.
Что будет с оленёнком, никто из лесорубов точно не знал. Украдкой глядели они на зверя и качали головой. Куда его… Только у детей, как и прежде, было тихо и безоблачно на душе. По вечерам, укладываясь спать, они посматривали на широкие плечи отца, склонившегося над книгой, на темный рубец, который остался с войны на сизой небритой щеке. Дети знали: пока есть на свете такой человек, как отец, всё будет тихо и цело на земле. И оленёнок, и неторопливая ласковая река Ия, и голубое, текущее над вершинами сосен небо.
Как-то вечером Иван Васильевич особенно долго засиделся за столом. Шелестел бумагами, что-то писал, зачёркивал и снова слюнил по мальчишеской привычке огрызок карандаша. Видимо, писать ему было труднее, чем валить топором неподатливую, в три обхвата лиственницу. Но закончил. Поднялся, посмотрел на спящих, бросил на плечи пиджак и скрипнул дверью. Пришёл перед рассветом. Разделся и полез под ватное, пропахшее тёплым дымом одеяло. Жена не спала. Поднялась на локте, заглянула в лицо мужа и спросила:
— В Лапшёво ходил, однако?
— Ага. Телеграмму про оленя отбил, чтоб он сгорел!
Жена долго молчала. Потом, снизив голос до шепота, молвила:
— А они учтут?
Иван Васильевич повернулся на лежаке так, что заскрипели, застонали на разные голоса все доски, и потянул к подбородку одеяло.
— Спи знай…
Надежды и сомнения. Они идут в жизни рядом, радуя сердце и сжимая его горьким комком. Но тот, кто верно и сильно надеется и ждет, наверняка дождётся. Через два дня, разбрызгивая вокруг пропеллеров зыбкие круги, над тайгой возник вертолёт.
Провожали Борьку в дорогу всем миром. Впереди кортежа вышагивал с алой ленточкой на шее оленёнок. Справа Тоня, слева её брат, за ними все остальные.
У вертолёта оленёнок заупрямился. Он упирался ногами, даже боднул в живот своего тёзку Борьку. Потом любопытство взяло верх. Он утвердительно мотнул головой и, пересчитывая про себя одну за другой ребристые ступеньки, застучал копытами по сходням.
Всё свершилось лёгко и просто. По крайней мере, в представлении Тони и Борьки. Но пройдёт время, и дети узнают всё, что положено им знать. Им расскажут, как, убеждая друг друга, спорили до хрипоты пилоты и их начальники. Звонили в зоопарк, с кем-то ссорились, нервно ломали в пепельнице окурки, а добились своего: Борьку разрешили считать грузом номер один. Как бочки с сельдью, как горючее для посевной и ящики с апельсинами для полярников. Лётчики, смотревшие каждый день косоглазой в лицо, знали: нельзя лишать людей тепла и надежды. Даже таких маленьких и безгласных, как Тоня и Борька.
Набирая высоту, вертолет кружил винтами над поляной. Тоня смотрела в синюю недоступную вышину и подбирала языком слезы. Борька крепился. Он был мужчиной.
Тихо, так, чтобы никто на свете не слышал, дети шептали:
— Прощай, Борька!