Георгий Шолохов-Синявский - Казачья бурса
Какой-то взбаламученный, с кочевой хмелинкой в крови, был этот приземистый, толстогубый и темнокожий, как кавказец, казак. Иногда он подшучивал, что происходил из ногайской породы, а может быть, действительно его предки были калмыки или ногайцы. Ведь у низовских казаков нередко встречались и угловатые калмыцкие скулы, и чуть раскосые, широко расставленные глаза, и чрезмерно смуглая кожа — на востоке, по Задонью, казачьи станицы и хутора издавна тесно соприкасались с кочевьями калмыков и ногайцев.
Как только наступал февраль, Матвей Кузьмич начинал налаживать молотилку, готовиться к дальним походам и впрягал в это дело Аникия. Так, наверное, цыгане готовят к летним кочевьям свои будки и шатры.
На казачьи паи — свой и сына — Матвей Кузьмич давно махнул рукой: он так же, как и многие здешние казаки, сдавал их в аренду казаку-лавочнику Топилину. Из всей земли он оставлял в своем пользовании только сенокосы в лугах, полдесятины под бахчу и картофель да приусадебные левады под огородную овощь: огурцы, капусту и помидоры. Всеми огородами, бахчевыми и картофельными угодьями ведала суровая и жадная Неонила Федоровна. Она не знала устали и пощады к домашним — работала сама, как ломовая лошадь, и принуждала работать других…
А Матвей Кузьмич рад был ускользнуть и от домашней мелочно-хозяйственной сутолоки и от паровой мельницы, которая весной тоже надолго становилась на ремонт, и, чтобы не слышать нудных разговоров о «синеньких» и «красненьких» (баклажанах и помидорах), старался как можно скорее пуститься в скитания. Заранее, едва начинал созревать хлеб, он уже договаривался, у Кого из местных богатеев и соседних тавричан будет молотить.
И как только начинали жужжать в поле первые лобогрейки, Матвей Кузьмич утренней зорькой припрягал к паровичку, молотилке и заново окрашенному вагончику заранее присланных тавричанами волов и под бодрые крики погонычей «Цоб, цобе-рябе! Гей!» вытягивал свой агрегат в степь. После этого его и Аникия не видели в хуторе, пока не заканчивалась молотьба.
Наезжал он домой только изредка, чтобы попариться в хуторской первобытной баньке, отмыть дорожную и хлебную пыль…
Случалось, Матвей Кузьмич, благополучно отмолотив один-два тока, пускал вдруг в дело медный стаканчик, да так, что паровичок без его присмотра, расслабленно попыхтев, останавливался надолго. Хозяин тока чертыхался, тряс кулаками, пьяного Матвея Кузьмича вытаскивали из-под вагончика, окатывали холодной, прямо из степной криницы, водой и вновь приставляли к обессиленному, испускающему последний дух паровичку. Иногда дело налаживалось, а бывало и так — Матвея Кузьмича вновь находили в тени под вагончиком…
Тогда, вскочив на коня, мчался Аникий в хутор, к матери. На линейке, запряженной застоявшейся парой, Неонила Федоровна приезжала на ток, верст за десять-пятнадцать, к закуролесившему мужу. Рассказывали: прикатив однажды и найдя Матвея Кузьмича в блаженно-бесчувственном состоянии под вагончиком, она стянула с него штаны и, приказав двум наиболее сильным зубарям держать за руки и ноги, тут же отстегала его ременным кнутом…
Кончалась молотильная страда, и в конце сентября Матвей Кузьмич являлся вместе со своей запыленной молотилкой домой, черный от загара, как обгорелый пень, но здоровый и веселый. Он обнимал Неонилу Федоровну тут же, при домашних, приговаривая:
— Нилочка, милушка ты моя…
Привстав на цыпочки, потому что был ниже жены на целую голову, Рыбин чмокал ее в сурово сжатые губы.
— Бесстыдник! Срамота какая! — негодующе отбивалась от мужа Неонила Федоровна. — Тьфу! Хоть бы детей посовестился. Царица небесная, прости-ба меня, грешную!
Матвей Кузьмич заливался озорным смешком. Он был, известный в хуторе богохульник, и батюшка отец Петр не раз накладывал на него эпитимию — более продолжительный срок великопостного говенья.
— Ничего, милушка, дети у нас уже большие — Аника-воин уже полный казак, ему на службу скоро итить, а Фаюшку осенью замуж выдадим, внуков рожать.
Закрыв передником пылающее некрасивое, все в мелких розовых бутончиках лицо (девичья горячая кровь давно бурлила в ее теле), Фая стыдливо отворачивалась, убегая из куреня…
Заправилы
Свои расчеты с хозяевами за молотьбу Рыбин откладывал на осень, чтобы потом собирать мзду натурой или деньгами. Среди должников были богатые и менее состоятельные плательщики. Особенно аккуратно платили армяне из села Чалтырь — на них Матвей Кузьмич никогда не жаловался.
В урожайные годы сборы за молотьбу бывали обильными — это было заметно по веселому настроению Рыбина, по тем хозяйственным и семейным приметам, которыми отмечалось увеличение домашнего благополучия. Так, в ту осень, когда отец поселил меня у Рыбиных, были сделаны новые приобретения — куплена по настоянию Неонилы Федоровны еще одна симментальская породистая корова, в конюшне появился резвый упитанный жеребчик Орлик, а к дому начата пристройка двух комнат и веранды.
Матвей Кузьмич совсем не прикладывался к походному стаканчику, вел себя благоразумно и лишь в праздничные дни выпивал четыре-пять бутылок пива, а чтобы веселее стало в доме, купил в магазине купца Пешикова граммофон «Тонарм» с голубой, точно громадный цветок повители, трубой. Из окон рыбинского дома можно было и в будни услышать залихватскую польку-коханочку, гопак или могучий бас Шаляпина. Заводил граммофон сам Матвей Кузьмич и сам же начинал отплясывать в сияющем чистотой, с заново окрашенными полами зале.
Он тащил танцевать с собой и Неонилу Федоровну, но га открещивалась, бормоча: «Изыди, искуситель-анафема, не вводи в грех. Анчутка сидит в твоем ящике, а ты тешишь его!».
Матвей Кузьмич, приземистый, как кубарь, в нанковой синей тужурке, покрытой сальными пятнами и мучной пальцовочной пылью, похохатывал, самодовольно покрякивал, пытался ущипнуть жену. Та крестилась и ахала:
— Сказился, чи шо? Дьявол!
— Эх, Нилушка, да и постная же ты — все молишься да ладаном куришь, а когда же веселиться?
Невольно присутствуя при этом, я часто замечал в его глазах досаду и тоску. Матвей Кузьмич все больше нравился мне, хотя он был и «чужой», и «богатый», не ровня отцу моему, о чем тот однажды, недобро щурясь, сказал мне:
— Ты, сынок, не забывай: это люди не нашего роду, богачи, одним словом. Им наша нужда и печаль-тоска, что снег прошлогодний. За их хлеб-соль потом плачено. В доброту их не верь, пальца в рот не клади — откусят. В случае беды к ним же в батраки придется наниматься.
Слова эти казались мне несправедливыми. Неонилы Федоровны я побаивался, но Матвей Кузьмич был добр со Мной, никогда не обижал, не прикрикивал так, как хозяйка, не следил за мной, когда я тянулся во время обеда или чая за лишним куском хлеба. Да и угрюмая Фая, провожая в школу, старалась сунуть мне в школьную сумку кусок пирога или вареное яичко.
Матвей Кузьмич привлекал меня своим добродушием и веселостью. Не раз он ласково лохматил пальцами мои всегда торчавшие вверх волосы, встречал знакомым возгласом:
— Ну, Ёрка, как дела? Скоро поедем в Адабашево хлеб молотить?
Я отвечал, потупляя глаза:
— Скоро.
Хозяин подкупил меня еще и тем, что, подобно мне, но почему-то прячась от Неонилы Федоровны, ходил в читальню Панютина, допоздна засиживался там в зимние вечера за чтением газет и журналов и приносил оттуда какую-нибудь толстую книгу, чему я втайне завидовал. Мне Артамон Демидович толстых книг еще не давал, и я, обнаружив как-то на столе Матвея Кузьмича роман Луи Жаколио «Грабители морей», скрыто читал его в те часы, когда хозяина не было дома.
За этим занятием он и застал меня однажды, но не рассердился, а удивился:
— Ты что? Читаешь? И уже на двухсотой странице? Гляди-ба, как меня обогнал. Вот молодчина! Ну читай, только про уроки не забывай.
Я почувствовал к нему благодарность…
Но вот благополучие в доме Рыбиных как-то сразу и резко нарушилось. Словно туча надвинулась и заслонила солнце.
Это была особенно нудная, тоскливая, слякотная осень. Я уже учился во втором классе. Матвей Кузьмич, по обыкновению, собирал с хуторских воротил долги за молотьбу. Однажды утром я услыхал, как он раздраженно жаловался Неониле Федоровне:
— Проклятый Маркиашка! Хожу-хожу, клянчу-клянчу, чтобы отдал долг, а он все откладывает, водит за нос: приди завтра да послезавтра. Ни денег, ни зерна не отдает. Докуда же так будет? Живодер! Живоглот! Весь хутор держит в своих когтях. Хохол, хам, а казаков давит, разжирел на чужой крови, кровопиец! И атаман и заседатель в его руках — всех купил, всем заправляет.
Такие слова были неожиданны для меня: оказалось, кто-то стоял выше Рыбина, прижимал, держал в руках не только иногородних, но и его, зажиточного казака. Мне были безразличны жалобы хозяина, я вскоре забыл о них, но дурная слава о Маркиане Бондареве издавна вросла в быт хутора, как будто сам воздух был напитан ею. «Маркиан», «Маркиашка», «работать у Маркиана» — так и носилось по хутору. Даже мальчишки-школьники, по-видимому повторяя разговоры отцов и матерей, произносили его имя со страхом и злой ненавистью. Девчата-поденщицы пели в степи такую же злую, ехидную песенку: