Нина Емельянова - Родники
— Ну, этот непьющий, как и мой Стёпа; это же ей такое счастье. Аграфена Васильевна, непьющий муж попался!
И произносила это «непьющий» с восторженным удивлением, что бывают люди с таким замечательным качеством.
Зато слово «пьющий» в её речи встречалось гораздо чаще, и она роняла его легко, махнув рукой.
«Пьющие», заходя в праздники на фабричный двор, шумели и кричали, затевали драки, и Данила угрюмо уговаривал их разойтись. Но даже в ругани Данилы не было слышно осуждения. Не раз он говорил, что наши ткачи пьют от плохой жизни. Я видела, как трудно и тяжело было жить их семьям: у них всегда голодали дети, плакали избитые мужьями женщины…
Но я видела, что и непьющие рабочие жили очень трудно.
Иногда приехавшего хозяина встречал около конторы рабочий, ожидавший здесь с утра. Он быстро сдёргивал с головы картуз, кланялся и тихим голосом просил о чём-то хозяина. Хозяин останавливался и громко повторял:
— Расценок, говоришь, сбавили? Заявляешь претензию за штраф? А не хочешь расчёт? На твоё место десяток у ворот, — и проходил, не глядя, мимо просившего.
Однажды зимою во дворе фабрики я увидела, как хозяин выходил на крыльцо конторы, отдавая последние распоряжения старшему приказчику, стоявшему за его спиной. Лошадь, запряжённая в санки, стоя у забора, нервно переступала ногами. Кучера не было. Данила, завидев хозяина, побежал в свою «дворницкую», куда ушёл греться кучер. Приказчик стоял в дверях конторы без шапки; рыжеватые волосы его, подстриженные в кружок, блестели на солнце, будто смазанные маслом; широкое красное лицо с плутоватыми глазами обращено к хозяину.
— Ну, ступай! Делай, как я приказал, — закончил хозяин и спустился с крыльца.
Приказчик быстро повернулся и исчез в тёмном коридоре.
Хозяин оглядел двор, покрытый снегом, весь испещрённый следами проходивших тут людей. На снегу были видны разноцветные пятна от вылитой краски. В это время к нему подошёл старик-красильщик, высокий суровый человек с нахмуренным лицом, и снял шапку. Ветер шевелил его седые волосы.
— Чего тебе? — спросил хозяин.
— Такое дело, Павел Никанорыч, — сказал старик, — уволили вы меня, а ведь я на вас сорок лет работал… Сколько же из моих рук знаменитых материй вышло, это надо подсчитать. Вспомните, а была ли где порча или брак?
— Чего же тебе надо? — повторил хозяин. — Что полагается, ты получил. Иди, иди восвояси, — и махнул рукой.
Но старик не собирался уходить.
— И думаешь, ты со мной по справедливости обошёлся? — с обидой сказал он. — Немного ведь я с тебя получил. Я к тебе не милостыню просить пришёл. А надо мне вот что: уволили меня не за провинность, а по старости моих лет, значит, должно быть мне вспоможение. А то что же, мне по миру идти после трудовой жизни?
— Данила! — закричал хозяин.
— Ты в красильне пять минут не вытерпел, — продолжал старик, не давая перебивать свою речь, — а я всю жизнь в ней пластался. И улучшений никаких не видел. У нас баки с кислотой да с красками до сих пор открытые стоят. Мне воздух ядовитый и сырость все лёгкие съели… Бумага, доска желтеют за сутки в этом воздухе, а тут ведь человек.
Хозяин ступил в сторону, но старик загородил ему дорогу и продолжал:
— Ты нам простой вытяжки не мог установить, сами уж трубу деревянную в окно вывели. А ведь я тебе новые краски производил. Самоучка, а не уступал учёным красоварам… «Секрет» свой не утаил, тебе же от этого денежки в карман текли. Лазоревый колер-то — это моя краска…
Кучер выбежал из даниловой сторожки, натягивая на бегу рукавицы; подбежал, огладил лошадь, встряхнул синюю полость с медвежьей опушкой. Искрясь на солнце, посыпался осевший на ней иней. Хозяин шагнул мимо старика, отводя рукой загородившего дорогу человека.
— Проходи, проходи! — вдруг резко и властно закричал на него старик. — Ты человек проходящий. Спеши! Что от тебя, от твоей жизни на земле останется? Пшик останется!..
Кучер уже подавал лошадь, и хозяин торопливо прошёл к саням. На большом пустом дворе остался стоять только высокий, худой старик, странно величавый перед быстро мелькнувшим хозяином.
— Что мне полагается, говоришь, я получил?! — кричал старик, — А что, и то правда! Уважение людей получил, меня каждый на фабрике уважает. Меня люди по имени-отчеству зовут, а тебя кличут…
Подбежавший Данила откинул полость, и хозяин шагнул в сани.
— Расчёта захотел? — бросил он дворнику. — Убери его со двора долой! Городовому скажи. — Он грузно опустил на сиденье своё большое тело. Данила угодливо подобрал полы шубы, запахнул полость и побежал стремглав открывать ворота.
В воротах мелькнул высокий задок саней, на выезде резко качнулась широкая спина хозяина и над нею острая, колпаком, каракулевая шапка. Данила закрыл ворота.
— Алексей Герасимович, — сказал он с уважением, подходя к старику. — Зайди ко мне в светёлку, погрейся. Плюнь на него, старого кобеля. Человек живёт хуже не знаю кого!
Тот же Данила, который утверждал, что хозяин живёт лучше нас, теперь говорил совсем другое о его жизни. У хозяина была фабрика, шуба, лошадь, дом, и этим он жил лучше, то есть богаче, нас и тех, у кого не было всего этого. Но выходило, что хозяйского «лучше» не надо было желать: оно не принесло ему уважения людей, — наверно, оно было плохое, самое «худшее»…
На другой день я спросила Данилу:
— Вот ты говорил, хозяин богатый. А что же он старику ничего не дал?
— Эге, брат! Хозяин растёт на наших грошах. Кабы он стал раздавать, он бы и хозяином не был. А вот Герасимыч полвека работал — и нынче руку будет протягивать.
— Старик у тебя теперь живёт?
— Старик-то? — спросил он. — А что?
— Он бедный?
Данила ответил загадкой:
— Небогат, но побогаче нас с тобой. Уважением мирским! Так-то!
На фабричном дворе
В шесть — семь лет я не могла ещё понимать, что совершается передо мной и какие события развёртываются на фабричном дворе перед окнами нашего флигеля. Вероятно, многое из виденного мною тогда я запомнила потому, что оно повторялось не один раз и об этом рассказывалось впоследствии взрослыми, когда я была уже старше. Но некоторые стороны жизни я замечала в то время, и постепенно они выступали всё резче, конечно, потому, что я сама подрастала.
Так, большой фабричный двор перед нашими окнами не только меняется весной и летом, осенью и зимой, но по-иному представляется мне и в разные времена моего детства. То это широкое, громадное пространство, где можно бегать с утра до вечера, гоняться за Чоком, смотреть, как Данила бежит отворять ворота «Микитину», и прятаться от девочек за углом фабрики или за ржавыми станками, сваленными у забора.
То это тёмный, сузившийся от вечерней темноты двор под крупными звёздами, и голос Кондратьева негромко поёт любимые его песни. То по хрустящему снегу мы идём с дедушкой Никитой Васильевичем, и синие тени ложатся от нас на белый, блестящий двор. И вдруг этот двор преображается: пятна красной, зелёной, оранжевой краски выступают на снегу; в ворота группами входят ткачи, собираются у конторы; слышится говор недовольных, раздражённых людей. За воротами раздаётся пронзительный свисток полицейского…
То, что на фабрике главным среди всех был хозяин я усвоила с самого детства. У него была фабрика, фабричный двор, контора, флигель, где мы жили, и дома, где жили рабочие. Хозяина, одного человека, боялось и слушалось много рабочих. Хозяин имел силу заставить всех их служить ему. Когда рабочим надо было увидеть хозяина, они иногда по нескольку часов дожидались его, стоя во дворе в любую погоду.
Самые сильные впечатления всегда появлялись перед глазами, словно изображенные на картине. И я через много лет помню фигуры людей: как они стояли, какое чувство выражалось на их лицах и какая одежда была на них в это время.
Вот рабочие собрались у конторы получать жалованье и ждут хозяина. Высокий сутулый ткач, которого все зовут «дядя Паша», говорил сейчас, что получка у него «грошовая», работает он «до полного изнеможения, а хозяин ещё старается урвать непосильный штраф. И жаловаться некому». Все, наверно, видят, что у дяди Паши худое, изнурённое лицо, он тяжело дышит и часто кашляет. Дуняша рассказывала, что он недавно упал во время работы в ткацкой и двое рабочих вынесли его во двор. Как же можно у больного брать штраф, когда ему надо лечиться? Вот и сейчас он закашлялся, и на губах его показалась кровь.
Дядя Паша кашлял гулко, придерживая рукою грудь, никак не мог перестать. Потом махнул рукой и отошёл, сел на лежащее у флигеля бревно. Он тяжело дышал, сплёвывал в сторону и затирал сапогом.
Две молодые ткачихи подошли к нему. Одна сказала:
— Тебе, дядя Паша, в больницу надо: кровью плюёшь.
— В больнице чахотку не лечат, — ответил подошедший Данила.