Яна Шерер - Мой внутренний Элвис
Ого, какой горький. Но сахар сюда ни за что не попадет. Я стану худышкой — это железно.
Чтобы не было так горько, я наливаю побольше молока, хотя лишь черный кофе может превратить тебя в красавицу. Ну, по крайней мере, так говорит бабушка.
— Хочешь еще? — спрашивает какой-то тип рядом и пододвигает мне второй молочник.
— Нет! — говорю я. Тип утягивает молочник обратно, на свою часть стойки. — Ты часто сюда приходишь?
— Нет, — снова хочу ответить я, а потом, чуть-чуть подумав, говорю: — Да, здесь я могу побыть наедине с собой.
— Я тоже, — говорит он, и тогда я спрашиваю себя, чего ж ему тогда от меня надо. Он уже старый, ему точно больше сорока. На его голове почти не осталось волос.
— Сколько тебе лет? — спрашивает тип и смотрит на меня как-то странно.
Мне становится жутко. Ему наверняка надо знать, сколько мне лет, чтоб удостовериться, не подсудное ли это дело, если он меня снимет.
— Откуда ты?
Боже мой, он никак не уймется! Вот-вот спросит, какого цвета у меня трусы. Надо как-то отвязаться от него. Он смотрит на меня уже оскорбленно, потому что я не отвечаю ему.
— Сорри, я ничего не понимаю, — говорю я и гляжу на него растерянно. Выглядеть растерянной мне сейчас нетрудно.
— Нет проблем, — ухмыляется незнакомец.
Ясное дело, изнасиловать он может меня, и не говоря ни слова.
— Прошу прощения, — бормочу я и подхватываю рюкзак.
Потом распахиваю дверь и несусь второй раз за день через город — «Свинка мчится всех быстрей»…
Когда-нибудь я смогу посмеяться над всем этим — а сейчас просто реву.
Одна, в Америке, почти без денег — это правда страшно. Так, наверное, вот уже два дня себя чувствует Нелли. Наверное, к ней тоже уже приставал какой-нибудь плешивый мужик.
Мне ее почти жалко. А еще я убежала от папы. Так в Грейсленд мне точно не попасть.
Когда я сижу и реву на тротуарном бордюре, то вдруг отчетливо понимаю, что надо делать: я найду Нелли. Сама.
Я поеду в этот Государственный парк на автобусе, или на поезде, или, если понадобится, автостопом, схвачу Нелли и верну ее маме.
Антье-спасительница-девочек! Героиня!
Антье-идиотка для начала никак не может найти автовокзал, несмотря на то, что у нее есть карта города. Папа прав, про карты-то.
Зато я могу здорово спрашивать прохожих, куда мне идти. За последние дни я освоила это очень хорошо. С помощью какой-то старушки и влюбленной парочки я нахожу автовокзал. Вот это и называется эмоциональный интеллект! С его помощью можно добиться куда большего, чем со старомодным талантом читать карты местности.
Собрав весь свой эмоциональный интеллект в кулак, я спрашиваю человека в билетной кассе автовокзала, как мне доехать до Государственного парка, и сначала вообще ничего не понимаю. То, что он говорит, звучит так, словно он все время спрашивает, сколько мне лет. Я три раза переспрашиваю и потом отвечаю: «Пятнадцать». А с кем я путешествую, интересуется он. Мне кажется, будет лучше, если я не стану говорить, что я совсем одна.
— С отцом, — вру я.
Как только я это говорю, все становится легко и просто, словно он именно это и хотел услышать. Ну и ладно.
Он распечатывает мне весь маршрут и говорит «Twentynine».
— Пардон? — я стараюсь, чтоб мой голос звучал так же, как голос Анни с почты. Двадцать девять долларов? Не может такого быть!
«Twentynine» — говорит кассир, на этот раз совсем медленно.
Вот обдирала!
Я протягиваю ему тридцать долларов, а он возвращает мне один. Теперь у меня в кошельке лишь пятнадцать долларов.
В зале ожидания автовокзала на скамейках сидят люди и ждут. Над выходами висят электронные табло, на которых написано: «Now boarding: New Orleans» и «Now boarding: Nashville». Неужели я по ошибке попала в аэропорт? У табло «Now boarding: New Orleans» стоит очередь на выход. Да, там совершенно точно — автобус. Я тоже сажусь на скамейку и нахожу номер своего рейса. Автобус отправляется только через два часа, у меня полно времени, чтобы погулять в городе. На карте ставлю там, где находится автовокзал, крестик и отправляюсь в путь. Не проходит и пары минут, а я снова стою у «Данкин Донатс». С ума сойти, сколько их тут.
Я уже хочу вволю посмеяться над этим и тут замечаю на парковке нашу машину. Ужас какой. Куда спрятаться? Но папы, кажется, в машине нет, она пустая.
Для начала перехожу на другую сторону улицы и пробую оттуда незаметно заглянуть в «Данкин Донатс».
Там у окна сидит папа, это точно он. Мужчина с темными волосами, бородой и пончиком в руке.
У меня вдруг теплеет на сердце. Не, так не пойдет — мне бы надо испугаться, что он меня увидит, вместо того, чтобы глупо надеяться, что он посмотрит на другую сторону улицы, заметит меня, радостно помашет рукой, выйдет, подбежит и обнимет меня, приговаривая «Антье, Антье, Антье!»
Но папа даже не поднимает голову. Я перехожу улицу и становлюсь под окно. Потом медленно поднимаю голову — так, чтобы видеть папу, а он не заметил меня. Он склонился над книгой, одну руку запустил в волосы, а в другой держит пончик.
Мне бы разозлиться, что он не ищет меня весь в слезах, а сидит тут себе уютненько, читает и жрет пончики. Но странная теплота в животе — вовсе не ярость, а что-то совсем другое. Мне его жалко.
Раньше я всегда думала, папа должен расстраиваться из-за того, что такой толстый. Дедушка его все время доставал — потому что дедушка врач и не переносит толстых.
— Вольфганг! — повторял он папе. — Так ты собираешься что-то делать со своим весом?
Но папа только глубоко вздыхал и брал еще один кусок пирога. Каждый раз, когда мы ехали к бабушке с дедушкой, я заранее боялась вопроса про вес.
А потом папе все это надоело, и он больше не хотел ездить с мамой к своим родителям. Но мама заставляла его, говоря: «Вот, я же езжу вместе с тобой, ем жирный гуляш твоей матери, а потом маюсь от приступов печеночных колик».
И только когда папа однажды, подъехав к дому родителей и увидев, что они уже стоят в саду и машут нам, громко заорал: «Нет!» и повернул обратно, мама поняла, что он и вправду больше не хочет к ним ездить. Она высадила папу на вокзале и поехала с нами обратно к бабушке и дедушке. А они даже не спросили, отчего это папа больше не приезжает.
В общем, из-за дедушкиных вопросов про вес я всегда боялась, что папа расстраивается, потому что он толстый. Но теперь-то, когда я вижу его мирно жующим, мне кажется, он вовсе не печалится. Ну или печалится — но только из-за того, что пончики вдруг заканчиваются. Как сейчас, например. Папа встает, и я быстро пригибаюсь под окном. Когда выпрямляюсь, папа стоит за стойкой и заказывает себе добавку.
Я на коленях проползаю под окном.
Только на парковке снова решаюсь идти прямо. Бегу мимо нашей машины и думаю вдруг, что надо бы оставить папе записку: всё, мол, в порядке, я найду Нелли и вернусь. Я все еще прикидываю, что же именно мне написать, как вдруг замечаю, что задняя дверца машины плохо закрыта. Так не пойдет, думаю я, тут же моя гитара, ее ведь украдут. Я открываю дверцу и нажимаю кнопку — чтобы все было как положено. А потом вдруг понимаю, что если любой может украсть мою гитару — то я ее тоже могу украсть. Хватаю гитару, захлопываю дверцу и бегу со всех ног.
Добежав до автовокзала, я никак не могу отдышаться — и для начала сажусь на скамейку со своей добычей. Хотя это и моя гитара, но у меня ощущение, что я ее украла. Когда я представляю, как папа выходит из «Данкин Донатс», замечает, что забыл закрыть дверь и гитару украли, мне его становится ужасно жалко. Хотя он кражи, может, даже и не заметит.
Перед моими глазами все время папа, сидящий в «Данкин Донатс». И я совершенно не понимаю, почему грустнею, увидев его, ведь сам-то он вполне всем доволен.
Это ж офигеть — мне кажется, я лучше него знаю, что он должен чувствовать.
Иногда мне хочется сказать ему: папа, тебе грустно, так грустно, что грустно становится и мне, только вот ты этого не замечаешь, потому что сотнями заглатываешь пончики и книги и тебе уже ни до чего нет дела.
Я представляю, как папа мычит в ответ: «М-м-м-м», откусывает пончик и читает дальше, и тут металлический голос объявляет: «Now boarding: Erie». Я быстро вскакиваю со скамейки, чтоб успеть на автобус. Встаю в очередь у окошечка.
Гитару я держу обеими руками очень крепко и чувствую, как сердце бьется где-то в горле. Надеюсь, никто не заметит, что со мной творится.
Когда подходит моя очередь, я прислоняю гитару к окошечку кассы и роюсь в рюкзаке в поисках билета. И почему я такая дура и не вытащила его заранее?
— Your ticket, please, — уже в третий раз повторяет женщина в окошечке, как будто я не роюсь в рюкзаке уже две минуты прямо у нее на глазах. А потом наконец нахожу билет, аккурат перед четвертым «Your ticket, please», и с шумом кладу его на стойку. Стойка — а точнее, колченогий деревянный стол дрожит и трясется, его дрожь передается гитаре, и она падает. Я выпускаю из рук рюкзак, хочу подхватить гитару, пока она не ударилась об пол, и почти хватаю ее.