Сусанна Георгиевская - Отрочество
— А чем же кончили?
— Ну, они еще далеко не кончили, они молоды. Но каждый нашел себе дело по душе. Озеровский — индонезист. Понимаете, он изучает Индонезию. А Лаптев — палеонтолог.
Даня кивнул головой. Это слово навеки теперь врежется ему в память. (Надо будет все-таки завтра спросить Александра Львовича, что оно значит.)
— Если вам все это интересно, приходите как-нибудь ко мне в музей Петра Первого. В отдел археологии. Я вам обо всем расскажу.
— А можно? — тихо спросил он.
Она засмеялась:
— Конечно, можно. К нам приходит очень много ребят.
— Спасибо, — сказал он почти беззвучно и стал пятиться к двери.
— Постойте, но ведь вам же нужен был металл?
— Да уж ладно, все равно!
Она взяла его за локоть, постучала о стену пальцем негромко позвала:
— Машенька!
«Внучку зовет, — подумал Даня, и ревнивое любопытство заставило его обернуться к двери. — Вот счастливая — живет с такой бабушкой!»
В дверях показалась Машенька. Но это была вовсе не девочка, а старушка в большом белом фартуке и мягких шлепанцах.
— А нет ли у нас цветного металла, Машенька? — неопределенно и как бы даже робко сказала Елена Серафимовна.
— Чего? — Старушка в фартуке поджала губы и бросила быстрый взгляд на Даню. — Какого это цветного?
— Ну, Машенька… ну, какие-нибудь кастрюли медные, старый утюг электрический…
— Нету! — отрезала Машенька. — В блокаду отдали все как есть. Но, может быть, скажете — новый утюг отдать? Что ж, отдам. Дело ваше.
Елена Серафимовна вздохнула и робко посмотрела на Даню. И Даня понял, что просить у Машеньки цветной металл так же легко, как у его мамы.
Старуха молча вышла из комнаты, властно шлепая туфлями без задников.
— До свиданья! — сказал Даня.
— Нет, подождите, подождите…
Елена Серафимовна подошла к какому-то столику, сняла оттуда два подсвечника и протянула ему. Они были бронзовые, ярко начищенные, и Дане показалось, что подсвечники золотые.
— Нет, нет! — сказал он, отталкивая их от себя рукой.
Она слегка улыбнулась:
— Берите, берите. Ничего особенного в них нет. Это простые старые подсвечники.
Даня с сомнением покачал головой, но у него не хватило мужества отказаться.
— До свиданья. Спасибо.
Когда он, одевшись, спускался с лестницы, ему казалось, что ступеньки тонко и ласково поют у него под ногами.
Он шел через двор с мешком за плечами, а луна освещала яркой голубизной каменные плиты двора. Только окошко Елены Серафимовны светило зеленоватым светом. Он даже видел ее голову, склоненную над столом.
Даня вздохнул и вышел на улицу.
Когда он добрел до дверей знакомого дворника, было уже без четверти десять, а не девять ноль-ноль. Но Саша, который так любил точность, нисколько не рассердился на этот раз. У него тоже был счастливый день.
Расставшись с Даней, он пошел в студенческое общежитие. Студенты оказались ребята сознательные, но ни у кого из них не было старых кастрюль. Они отдали ему прохудившиеся цинковые ванночки, отслужившие службу в химической лаборатории — эти ванночки давно лежали на черной лестнице, — сами помогли донести их до порога школы и, кроме того, обещали снабжать его книгами из студенческой институтской библиотеки.
Саша был растроган, взволнован, и если бы Даня опоздал даже не на сорок минут, а на полтора часа, у него не хватило бы духу попрекнуть товарища. Тем более, что мешок, который Даня притащил, был весом в добрых двадцать килограммов.
Завидев Даню в воротах, Саша бросился ему навстречу и перехватил тяжелый мешок.
Даня с благодарностью отдал мешок, но ничего не стал рассказывать о том, что с ним случилось в этот вечер.
Почему?
Он и сам не знал почему.
Глава VIII
Клин клином вышибают. Даня знал это по собственному опыту.
Если он был недоволен собой, если что-нибудь у него не ладилось или огорчало его, надо было поскорей заняться чем-нибудь другим.
Когда приходило «другое» со своими новыми радостями и огорчениями, оно почти сразу вытесняло то, что тревожило прежде.
И только теперь никакие события последних дней, никакие голубоглазые девочки, которые пили чай, никакие ученые с их замечательными камнями — одним словом, ничто-ничто не могло почему-то вырвать из его сердца воспоминания о «позоре» с прыжком.
Первый раз в жизни Даня встал перед трудной задачей: справиться во что бы то ни стало со своей «мягкотелостью», как он называл этот неожиданный приступ нерешительности.
Для того чтобы перестать быть трусом, надо было прежде всего научиться прыгать, как Саша и Кузнецов, легко, просто, без оглядки и заминки. И Даня занялся развитием храбрости.
Он прыгал, когда спускался с лестницы, прыгал через тумбочки в сквере Софьи Перовской, через лужи, через канавы, в длину и высоту. Но все это было совсем не то, что прыгать в физкультурном зале через рейку.
Он пробовал заменить рейку гладильной доской, которую положил на две табуретки. Но после первых же прыжков прибежали снизу жаловаться, что у них там обваливается штукатурка, и мать отобрала гладильную доску.
Тогда он стал тренироваться во дворе: прыгал через веревочку, которую натягивал между двумя водосточными трубами. Прыгать было очень хорошо, можно было поднимать веревку все выше и выше. Но тут беда была другая — во дворе слишком много праздных зрителей. Первым выходил поглазеть на то, как он скачет, живший в нижнем этаже дома дошкольник Тимка. Второй выходила Света, ученица третьего класса 123-й женской школы, — стояла и задумчиво смотрела на него из-под полей своего отвратительного белого капора.
Проскальзывая под веревкой, студент Гриша Сердюк непременно произносил на ходу:
— Прыгаешь? Ага. Ясно.
А что ясно, было совершенно неясно ни ему, ни Дане.
Даня упражнялся, разумеется, тайно от товарищей, тайно от всех. Как хотите, а нелегко сказать кому-нибудь, что ты решил развивать храбрость, которой у тебя маловато.
«А как же ты ее развиваешь?» — спросит всякий.
«А вот скачу через веревочку!..»
Нет… Невозможно… Глупо! Позор!..
И тем не менее он скакал. Скакал, а ему мешали.
И вот однажды, встав в шесть часов утра, он тихонько оделся и, стараясь не хлопнуть дверью, осторожно вышел из дому.
Вот она, школа. Вот ее широкий порог. Вот, справа, колышки мичуринского участка. Он прошелся два раза перед подъездом, поднялся по ступенькам и робко постучал в школьную дверь.
За спиной у Дани слышался ленивый звук грохочущего в предутренней тишине трамвая, трещали провода, шуршали подметавшие улицу метелки.
— Отворите! — заорал он, приложив губы к замочной скважине, неожиданно для себя переходя вдруг от робости к отчаянной решимости.
За стеклами зажглась лампочка.
— Да отворите же, это я, я, Яковлев! Из шестого «Б»! — закричал Даня в замочную скважину.
— Ошалел! — раздался за дверью голос сторожихи тети Груши, которую вот уже двадцать лет подряд все ребята называли тетей Сливой. — Ошалел, — сказала она, — ночь на день переменял! Видишь — замкнуто. Так нет, сквозь стены норовят залететь. Того и гляди, все стекла повыбивают. Иди, иди, рано!
— Тетя Слива! — сказал Даня, изо всех сил вцепившись в приоткрывшуюся, но не поддававшуюся его напору дверь. — Пустите, я вас убедительно прошу… Ну подождите, дайте сказать… Я вчера забыл в физкультурке варежки. Мама меня всю ночь за ними гнала. Я только не хотел вас беспокоить… Дайте, пожалуйста, на минутку пройти и взять варежки.
Они стояли в пролете дверей, тесня друг друга: он толкал ее в раздевалку, а она, отстраняя его локтями, пыталась загородить проход.
— Неугомонный! — вдруг сдаваясь, сказала она и опустила руки. — Матеря всю ночь маются… Ключ! Ключ держи, ошалелый! Швейцаров нет за тобой по лестницам бегать!
Она подала ему маленький черный ключик, отцепив его от большой связки ключей, державшихся на медном кольце. Отдала и, зевая, ушла куда-то в темноту, а он помчался наверх, зажав в кулаке с трудом добытый ключ и держась другой рукой за скользкие перила.
Третий этаж. Четвертый. Пятый. Темнота.
Даня обшарил стены лестничной площадки. Вот дверь. Он ощупью нашел замочную скважину и воткнул в нее ключ, согревшийся в его сжатом кулаке. Открывая дверь, он навалился на нее всей своей тяжестью. Но дверь и без того легко отворилась, и он с разгона едва не упал, перевалившись через порог.
Чуть брезжущее, еще не разгоревшееся утро осторожно входило в комнату сквозь стеклянную стену. Все спало. Казалось, он нарушил ночную жизнь физкультурного зала, тихо спящего сном, неведомым людям, тем сном, когда предметы и стены, едва дождавшись, чтобы люди покинули их, тоже дремлют, кряхтя и вздыхая, как будто вспоминают о чем-то своем. Было даже как-то жалко потревожить их покой, и мальчик невольно пошел на цыпочках. Шагнул и остановился, прислушиваясь.