Людмила Матвеева - Ступеньки, нагретые солнцем
Дед сказал мимоходом, никакого значения, наверное, не придал этим словам. А Тимка почему-то помнит вот уже скоро два года.
Однажды они с дедом поехали на старой лодке ловить рыбу. Туман поднимался столбами, солнце ещё не встало, и лодка входила в туманные столбы, к щекам прикасалась сырость.
Они в тот день ничего не поймали. Грустно возвращаться с пустыми руками. Ехали за рыбой, а вернулись без рыбы. И тут им встречается моторка. Там сидят два парня; один поднял над головой щуку метровой длины, полосатую, как зебра.
— Дядя Тимофей! Гляди, мы таких десяток толом наглушили!
И захохотал на всю реку. То ли от радости, то ли от презрения к деду, который живёт всю жизнь на реке, а не догадался, как добыть рыбы.
Промчалась моторка мимо, лёгкий запах бензина долетел до Тимки. Тумана уже не было, проснулась река, тяжёлые капли падали с вёсел. Дед грёб не спеша, а лодка шла быстро. И всё-таки Тимке было как-то неспокойно — завидно, что ли. И мотор у них, и рыба у них. А у нас ничего.
— Деда, а почему мы не могли толом глушить? Бабушка сковородку приготовила рыбу жарить, а мы без рыбы.
Дед молчит, продолжает ровно работать вёслами. Потом сказал:
— Мы без рыбы, зато с совестью. А рыба в другой раз будет, подумай сам.
Дед не любит много говорить. Скажет чуть-чуть и добавит: «Подумай сам». А Тимка подумает.
Там, в деревне Шатрище, Тимка полюбил сидеть на крыльце. Почему люди сидят на скамейках, на стульях? На крыльце в сто раз удобнее. Сам садишься на верхнюю ступеньку, ноги ставишь не на следующую, а через одну. И сидишь, думаешь. Солнышко нагреет ступеньки и тебя. А мимо идут люди, и каждый что-нибудь скажет. Иногда словами, а иногда без слов.
Вот прошёл пастух Савушка, длинный кнут висит на плечо и сзади по траве тянется. А за кнутом бежит котёнок тёти Насти, хватает лапой, как будто это мышиный хвостик.
— Тимка, дед дома? — спрашивает Савушка. — Я ему табаку купил. Отдашь. — И протянул Тимке пачку табаку.
До пенсии дед был начальником маленького причала на Волге, здесь же, в деревне. И теперь многие речники приезжают навестить деда. Тимка помнит, как пришёл капитан теплохода «Багратион». Белая фуражка, синий китель, ботинки скрипят.
— Тимка, а дед дома?
— Дома, дома, — сказал дед за Тимкиной спиной.
Они долго сидели с капитаном, толковали. И капитан сказал:
— Мне, Тимофей, нужен твой совет.
Тимка на крыльце сидит, на закат смотрит, а сам думает:
«Даже бывалый капитан трёхпалубного теплохода, смелый и суровый, деда уважает и с ним советуется. Он капитан, а дед — просто дед. Или как же тогда?»
Тимка в то лето и в лесу заблудился, когда с Колькой ходили по грибы. И в крапиву с забора свалился. И сома в реке поймал. А вспоминается больше всего почему-то крылечко, ступеньки, нагретые вечерним солнцем. Как он сидел там, о чём думал, что видел.
Дед сказал однажды:
— Ты, Тима, к нам не только отдыхать приехал. Ты к нам расти приехал. Вот и расти.
А он и рос.
Тимка знал, что в войну дед воевал. Но дед никогда не говорил об этом. Говорил про другое.
— Лодка опять потекла, надо взять у Мишки-лесника смолы и просмолить лодку.
Тимка помнит, что бабушка тогда сказала:
— У всех моторы давно, а мы всё на вёслах. У всех катера, «казанки» алюминиевые, а у нас лодочка худая, дощатая. Нет, Тимофей, всё-таки ты пустодом.
А дед подмигнул Тимке и ответил:
— Почему пустодом? Разве наш дом пустой? У нас в доме и веселье, и внук Тима, и мы с тобой, хоть и старые, а не пустое место.
— Болтай! — Бабушка сердилась, но дед не боялся бабушку.
Дед говорил о папе:
— Зря, Тима, твой отец в городе обосновался. У нас жизнь чистая, простая. А город всё путает в человеке. И отец стал уже не тот.
— Почему не тот? — обиделся Тимка. — Отец хороший.
— Правильно защищаешь. Так и быть должно. Даже если плохой был бы, ты должен за него вставать. Тем более — хороший. Но я и не сказал, что он плохой. Но в деревне жизнь вольная, чистая. Волга. Рыба. Небо. Лес.
— Молчи, молчи уж! — сердится бабушка, а сама достаёт ухватом из печи чугунок с картошкой. — У них газ и отопление без трудов. У них метро. А в магазине колбаса в любое время.
— А у нас зато молоко какое? А картошка какая? Свежее все, живое.
Про картошку говорил, а про войну не сказал ни слова.
Вечером Тимка спросил:
— Деда, ты в войну воевал? А молчишь.
— Что говорить прикажешь? Кто же в войну не воевал?
— Расскажи, деда, — и Тимка подвинулся на ступеньке, чтобы дед сел с ним.
Они смотрят на Волгу, там, за широкой водой, садится солнце, оранжевое, совсем круглое и очень большое. Тимка никогда не видел в городе такого солнца. Странно. Знает, что солнце на свете одно. А чувствует, что здесь оно такое, какого нигде нет.
Где-то мычит корова. Где-то гонко и хрипловато кричит петух, молодой петушок, голос ещё не окреп. Прошли с причала женщины с пустыми корзинами, лиловыми внутри, возили в город чернику.
— Здравствуйте, дядя Тимофей, — сказала та, что помоложе.
— Здравствуй, Тимоша, — сказала та, что постарше. — С внуком солнышко провожаете? Хорошо сидите, смотреть на вас хорошо.
— Да вот, сидим, — дед раскурил трубочку.
Они ушли, а он посапывает трубкой, молчит.
— Рассказывай, дед.
— Расскажу, Тимка. Мне много надо тебе рассказать. Не знаю, как успею.
— Успеешь. Я ещё долго буду. Рассказывай понемногу.
Дед улыбается чему-то своему, что-то в его улыбке печальное.
— Война, Тима, это не только стрельба — они в нас, а мы в них. Хотя стрельба, конечно, в первую очередь. А вспоминается чаше всего не стрельба, не бон. Хотя и бои, конечно, тоже… Однажды враги обстреляли наш катер, меня ранили. Пока доставили в госпиталь, и сильно ослабел от потерн крови. Живёшь, живёшь и никогда не думаешь, что в тебе течёт горячая красная кровь. Несёт по тебе жизнь, силу…
Тимка слушает деда. Правда, никогда не задумывался об этом — течёт по тонким человеческим жилкам живая кровь. Порежешь палец, увидишь красную капельку, тогда только про неё вспомнишь. А так чего о ней думать? Но вот дед сказал: «Ослабел от потери крови». И сразу страшно за деда: потерял бы много крови, потерял бы жизнь. Война это страшно.
Тимка поднял ладонь, посмотрел, как светит сквозь пальцы солнце и пальцы просвечивают ярко розовым. Придвинулся поближе, плечом упёрся деду в бок. Тепло, надёжно стало.
— Рассказывай, деда.
— Доставил меня санитарный поезд, между прочим, в Москву. Там и положили в госпиталь. Выл наш госпиталь в здании школы, на двери палаты табличка: «Шестой «А». Лежу я в этом шестом «А», то приду в себя, то опять из сознания уйду во тьму. И даже в беспамятстве чувствую, как болит моя пробитая в пяти местах рука, болит и болит. А врачи постепенно из неё осколки вынимают, но никак все не вынут, остаются ещё. И другие в этом шестом классе лежат тяжёлые, разговоров нет, грустное молчание.
И вот однажды утром приходит в палату девочка лет двенадцати, от силы тринадцати. Худенькая, а глаза смелые.
«Здравствуйте, товарищи больные».
Голое детский, лёгкий. И от этого голоса стало мне как-то светлее. Сына своего вспомнил, твоего отца. Ему тогда тоже лет одиннадцать было. А она смотрит своими глазищами серыми, а в них сочувствие к нашим страданиям. Понимаешь. Тима? Сочувствие. Хотя девчонка маленькая.
«Я могу вам книгу почитать смешную. Могу песню спеть». Я говорю через силу:
«Спой».
Она сразу запела «Катюшу». Каждый эту песню знает, но девочка пела так, что стоны в палате прекратились, все слушали, как она поёт. Не певица, и голосок то слабенький. Но снимал этот голос нашу боль. Не знаю, как объяснить, а очень хочу, чтобы ты понял, почему так получилось. Видно, сила духа была в этой маленькой девочке, сила жалости. А сила передаётся от человека к человеку, это закон.
Она спела «Катюшу», а ребята просят:
«Ещё спой».
Она поёт «Землянку», потом «Жди меня, и я вернусь». Военные песни. Голосок тоненький, как у этого петушка.
«Девочка, ты в каком классе учишься?»
«Я не учусь. Я здесь в госпитале работаю, заведую клубом».
«Заведующая? Сколько же тебе лет?»
«Скоро тринадцать».
К нам в палату она каждый день приходила, приносила книги, письма. Писем почти не было, правда. В войну многие потерялись, почта шла долго и путаными путями.
А мы потихоньку-помаленьку выздоравливали. Девочка садилась посреди палаты на белую крашеную табуретку и пела песни. Особенно я любил, когда она пела «Идёт война народная». Песня совершенно суровая, военная. Сто раз её по радио слышал, а когда эта девочка пела, меня за сердце хватало… А иногда мы ей тихонько подпевали.
Война была долгая-долгая. Я после госпиталя до конца воевал, больше ран не было. Многое я забыл. А эту девочку с песнями помню и помню. Врачи были прекрасные, сёстры заботливые. Почему же у меня осталось чувство, что вылечила, спасла меня именно эта девочка?