Лидия Чарская - Том 23. Её величество Любовь
"Бедный Борис! Как-то проводит он эту ночь? Милый, любимый!.. Что он переживает сейчас? Хорошо еще, что Рудольф повидался с ним и успокоил его относительно дальнейшего. Скорее бы прошла эта ночь!"
Китти вызывает еще раз в памяти любимое лицо, темные глаза, энергичные губы и улыбается. Девушка так и засыпает с этой улыбкой.
* * *
Китти просыпается сразу, мгновенно, как будто от какого-то толчка, и сразу же садится на постель.
— Что такое? Борис? Мама?
В комнате светло. Ярко горит электричество. Со стены по-прежнему надменно глядят суровые глаза немецкого императора. У ее ложа стоит Рудольф и пристально смотрит на нее.
— Что такое? С мамой что-нибудь? Да говорите же, говорите, не мучьте, ради Бога! — восклицает Китти.
Теперь уже сознание приходит к ней. Инстинктивно она натягивает сползшее с плеч одеяло. Но глаза Рудольфа следуют взглядом за каждым ее движением. И вдруг дерзкая улыбка раздвигает его губы.
Эта улыбка, этот красноречивый, полный жестокости, плотоядный взгляд сразу объясняют все Китти. И ужас, ужас застигнутой в горах диким хищником лани, заставляет девушку содрогнуться. Теперь ее глаза с мольбой и страхом глядят в это самодовольное лицо.
— Что вам надо здесь, Рудольф? — находит она наконец в себе силы произнести.
Штейнберг с отвратительным спокойствием говорит:
— Я пришел за наградой. Или вы этого не поняли? Или вы думали, что такая ценная услуга, как спасение жизни любимого жениха, должна обойтись даром его невесте? Да и к тому же, если вы припомните, у нас с вами еще остались кое-какие неоплаченные счета, по которым пришло время уплатить.
— Что?
Теперь Китти окончательно поняла, зачем пришел к ней этот человек, чего он от нее хочет. В первое мгновение у нее является порыв закричать диким, животным, пронзительным криком. Но затем она сразу соображает: она беззащитна, одна в стане врагов. Конечно, все те, кто сбежится на ее крик, примут его сторону. Убить Рудольфа? Но чем? Он к тому же сильнее ее.
Как бы в подтверждение этой мысли, Штейнберг неожиданно быстро, звериным, сильным жестом захватив обе ее руки в одну свою, другой свободной рукою крепко и сильно прижимает ее к себе. Китти слабо вскрикивает; в ее лице ужас.
— Борьба бесполезна… Сдавайтесь, фрейлейн! Малейшее упорство, и я донесу на господина Мансурова как на шпиона. Без сомнения, поверят мне, а не вам. Вы видите ясно: его жизнь в моих руках.
— О, подлец, подлец! Я убью себя, если вы осмелитесь ко мне прикоснуться, или… — шепчет Китти и бьется в его руках…
* * *
За белые шторы пробивается июльский рассвет. Рудольф Штейнберг выходит из своего кабинета. В дверях он останавливается и спокойно, нагло глядит на находящуюся в полуобмороке Китти.
— Через несколько часов господин Мансуров будет здесь, — бросает он. — Приготовьтесь встретить его. Что же касается меня, то мне более ничего от вас не надо, фрейлейн!
Глава 5
Сентябрь. Тихие и грустные, падают, умирая, сухие листья. Серое небо бледно, как призрак чего-то далекого, когда-то яркого, молодого. Короткие дни, пронизанные дождем, истерзанные ветром, проходят один за другим. Бесконечно длинные тянутся ночи. Деревья, обнажающиеся постепенно, еще разноцветны и красивы. В аллеях барского сада их намело целый ковер. Высохший, шуршащий, он кажется живым, когда по пестрой его поверхности пробежит ветерок. Шум сухих листьев говорит о смерти, о давно погибших, о еще недавно пламенных надеждах, о ярких мечтах.
Весь август был прекрасен, золотой, алый, овеянный солнцем. Теперь погода круто изменилась к худшему. Барометр упал, пошли дожди, стало холодно, сыро.
Но в Отрадном как будто и не замечают этой непогоды. Здесь своя буря, своя тоска. Как будто дождевой туман, обволакивающий окрестности, вошел и в саму жизнь людей. Эта жизнь здесь замерла, застыла. Словно тяжелые свинцовые тучи, собравшиеся на небе, надавили своей тяжестью на этот маленький уголок земли. Какая-то глубокая, как осенняя ночь, темная тайна спряталась тут, под завесой глубокого молчания, и все же, помимо желания, прорывалась наружу. Она как будто скользила из-под навеса пестро и причудливо разукрашенных рукою осени деревьев, из царящей тишины в доме, из-под ресниц девушек с тихими, бледными лицами, бродивших по большому старинному дому, из-за тусклой, облупившейся позолоты рам старинных прадедовских портретов, — глядела зловещая и словно угрожающая кому-то.
Владимир Павлович, старый хозяин дома, уже давно был в Петрограде. Работа в министерстве требовала его безотлучного присутствия. Полк, где служил Анатолий, находился на театре военных действий с самого начала войны; его позиции были теперь сравнительно неподалеку от Отрадного, и здесь ждали молодого хозяина со дня на день, так как он неоднократно писал, что должен отвезти от командира поручение в Варшаву и заедет домой на обратном пути. Больше месяца тому назад сюда вернулись заграничные путешественники: Софья Ивановна, Китти, Мансуров. Последний, доставив круговым путем, через Швецию и Финляндию, свою невесту и будущую тещу, поспешил на место службы в губернский город. Что же касается остальных членов семьи, то старик Бонч-Старнаковский тщетно слал письмо за письмом из Петрограда в Отрадное, прося детей поторопиться с переездом в столицу.
Софья Ивановна, несмотря на все принятые докторами меры, все еще не приходила в себя. Пережитое не прошло даром: она, по отзыву врачей, лишилась рассудка. Все надежды Китти и Мансурова на то, что знакомая обстановка, встреча с мужем в Петрограде восстановят сознание несчастной, разлетелись, как дым: Софья Ивановна так и не узнала ни мужа, ни города, ни своей квартиры. Она все рвалась куда-то, все спешила и волновалась, не имея ни минуты покоя.
"Ее надо везти немедля в Отрадное. Заедет Анатолий, она увидит Веру, Мусю и, может быть, узнает их и отойдет".
Так думал муж, так думала Китти.
Но и в Отрадном сознание не вернулось к больной. Правда, она успокоилась в тишине, однако страшная машина разрушения продолжала медленно, но верно делать свое дело. Рассудок Софьи Ивановны спал. Она не узнала младших дочерей, никого не желала видеть, кроме Китти, и постоянно требовала ее присутствия. Но при каждом новом появлении девушки она непременно приходила в волнение: кричала, стонала и плакала, непрерывно повторяя: "Не пущу! Не пущу! Не пущу!" — и не выпускала дочери из объятий.
Безумие матери решили скрыть от всего мира; они все еще не теряли надежды на ее выздоровление. Под величайшею тайною выписали они светило медицинского мира из столицы, профессора-психиатра. Он установил диагноз и режим лечения, но мало отрадного услышали от него: Софья Ивановна была почти безнадежна. Доктора советовали поместить ее в лечебницу, везти в Петроград. Но дочери все еще не решались сделать это: они ждали исцеления и хватались за последний якорь спасения — за приезд Анатолия, который своим появлением пробудит заснувшую память душевнобольной.
А письма из Петрограда с призывами все летели и летели. Муся должна была ехать в институт — учебный год давно начался. Но девушка все еще медлила. Ждала вместе с ними и Зина Ланская, сроднившаяся в дни горя со своими юными родственницами. Ждала и Варя Карташова, подруга Муси.
Кровавый пожар войны уже пылал. Казалось, его чадом захватило большую половину Европы. Кайзер, совместивший в себе безумие и наглость, человек, возомнивший себя гением, подобным Наполеону, обуреваемый честолюбивыми грезами, делал один шаг безумнее другого.
Уже пылали форты Льежа; пруссаки, позорно нарушившие нейтралитет Бельгии, предавали уничтожению эту прекрасную, цветущую страну. Уже погибли в огне классические сокровища Лувэна. Уже французская армия отступала к сердцу страны, Парижу, под натиском германских орд. Наши города: Ченстохов, Калиш и Кельцы, ближайшие к границе, уже сделались добычей германских мародеров, покрывших себя несмываемым позором разгромом этих неукрепленных городов.
А в Отрадном все еще ждали, надеясь на "последнее средство".
Да и нельзя было тронуться отсюда теперь. Припадки Софьи Ивановны все учащались. Рискованно было теперь везти больную. К тому же о том, что непрошеные гости могли проникнуть в Отрадное, никто даже и не думал. Имение Бонч-Старнаковских лежало совсем в стороне. От большого губернского города сюда надо было проехать около ста верст по железной дороге да двадцать пять верст, свернув в сторону, — на лошадях. Правда, в пятнадцати верстах отсюда лежала крепость, казавшаяся неприступной ввиду ее укрепленности и естественных преград. В силу всего этого обитательницы Отрадного могли быть вполне спокойны — вряд ли сюда мог забрести даже случайный отряд врагов. К тому же здесь было как-то легче теперь, чем в Петрограде, переживать семейное несчастье, легче замкнуться в своем горе, не показывать его людям, хоронить в себе, вдали от расспросов друзей и знакомых.