Василий Авенариус - Поветрие
— Будет, хотя ты напрасно ломаешься. Присядем-ка теперь, расскажи-ка мне, что принесло тебя? Верно, что-нибудь экстренное, потому что, как человек, знающий до тонкости приличия света, ты не явишься же в гости еще засветло?
Первоначальная туча скорби и отчаяния мгновенно осенила чело щеголя: он вновь схватился за прическу.
— Malheur a moi [36]! oh! Сию минуту брошусь из окошка!
— Ай, только, пожалуйста, не у меня! В чем дело, скажи! Кредиторы что ли?
— Pire que са [37]!
— Жена захворала?
— Добро бы только.
— А то что же?
— Да то, что убежала от меня! Понимаешь: взяла да убежала!
— Может ли быть! С кем же это?
— С кем, как не с этим прогрессистом-офицерчиком, с Диоскуровым. Я ли, кажется, не любил ее, не лелеял ее; ни одной ведь сторонней интрижки не завел с самого дня женитьбы, вот уже год с лишком; легко сказать!
— Действительно, на это потребовалось, вероятно, значительной доли самоотвержения. Как же ты, однако, допустил ее до побега?
— Допустил! У меня, брат, и подозрения серьезного не было. Как друг дома, он, понятно, бывал у нас и при мне, и без меня. Оказалось, что без меня-то они более все «Что делать?» изучали; ну, и порешили устроиться по предписанному там рецепту. Прихожу я это из должности, как агнец непорочный, ничего не чая; приношу ей еще фунт конфектов, ее любимых — помадных; гляжу — укладывается. «Куда это? — говорю. — Точно в вояж?» — «В вояж, — говорит, — и еду. Навеки расстаюсь с тобою». Я, признаюсь, немножко опешил. «Как так навеки? Что это значит?» — «Это, — говорит, — значит, что ты надоел мне, что нам уже не к чему жить вместе, были бы только в тягость друг другу. Веселись и будь счастлив!» — «Да куда ж ты, к кому?» — «А к Диоскурову, — говорит. — Он — Кирсанов, ты — Лопухов, я — Вера Павловна». Меня как водою окатило. «Да ведь это все, — говорю, — хорошо в книжке, в действительности же неприменимо». — «Вот увидишь, — говорит, — как применимо. Я вообще, — говорит, — не вижу, чему тут удивляться: виновата ли я, что ты не умел разнообразить себя, что Диоскуров лучше тебя? Но я расстаюсь с тобою без всякой горечи в сердце». Утопающий хватается за соломинку. «Да что ж, — говорю, — станется с нашим сыном, с нашим Аркашей?» — «А Бог, — говорит, — с ним, оставь его себе. И там ведь он целый день у кормилицы, редко о нем и вспомнишь. Ну, и у Чернышевского тоже о детях говорится только мимоходом, в скобках („следовательно, у нее есть сын“); c'est un mal inevitable [38]. У нас же с Диоскуровым наберется их, вероятно, более, чем нужно, и, во всяком случае, лучше твоего Аркаши». Меня взорвало. «А, говорю, теперь я только постиг вас! Знаете, сударыня, что французы называют une mere dehature'e[39]?» — «Знаю», говорит. «Так вы вот, ни дать, ни взять, такая mire dehature'e!»! Но можешь представить себе неделикатность? «А вы, — говорит, — сударь, знаете, что французы называют un sot, un imbecile [40]?» — «Ну, знаю». — «Так вы вот, ни дать, ни взять, и un sot, и ип imbecile, да помноженные на два». Каково?
Куницын вздохнул и отер со лба батистовым платком крупные капли пота.
— Все это было бы смешно,
Когда бы не было так грустно, —
заметил Ластов. — Что ж ты отвечал ей на это?
— Что тут скажешь? Не браниться же, не драться. Вздохнул, да в глаза против воли навернулось что-то мокрое. А она заметь да подыми еще на смех:
Не плачь, красавица! Слезами
Кручине злой не пособить.
Господь обидел огурцами,
Зато капустой наградит!
Тут уже я не стерпел, приосанился, как лев, и разразился потоком сарказмов; откуда слова брались. «Так вы так-с? — говорю, — так вы этак-с? — говорю. — Прекрасно-с, превосходно-с. Я вас не удерживаю, о нет. Я вас даже попрошу оставить сегодня же дом мой. Но чур — не возвращаться! Если бы вы впоследствии и испытали горькое раскаяние, на коленях приползли к моему порогу и, как Генрих IV в Каносе, облегали его трое суток подряд — наперед говорю вам, что дверь моя будет закрыта перед вами тремя замками. Слышите? Тремя замками! Роковая надпись ада встретит вас на моем доме: „Lasciate ogni speranza, voi ch'entrate![41] В голосе моем звучало нечто возвышенное, потрясающее.
— И все твое красноречие пропало даром?
— Что даром! Совестно даже за нее…
— А что такое?
— Да, вместо всякого ответа, обозвала дураком и вышла вон. Только я ее и видел.
— Так… А тебе все же жаль ее?
— Как бы тебе сказать? Она мать моего сына; ну и вообще, что ни говори, женщина передовая, какую не скоро сыщешь. Что мне делать, посоветуй? Послать этому барину перчатку?
— А вы уже научились драться? — заметила тут с легкой насмешкой Мари, стоявшая до этого времени безмолвно у окна. — Или урок, который дал вам в Интерлакене друг ваш, не пошел вам впрок?
Куницына передернуло, но он сделал вид, будто не слышал слов девушки, и продолжал, обернувшись к Ластову:
— Скажи, как бы ты поступил на моем месте?
— Вызывать Диоскурова я, разумеется, не стал бы: дело зашло уже слишком далеко, ты же и потворствовал им; я потребовал бы только разводную.
— Ты чересчур строг, Лева, — вмешалась опять, но уже с серьезным тоном Мари. — Не слушайте его, г-н Куницын, кому, как не мне, знать сердце женщины. Супруга ваша увлеклась — правда, но увлеклась по неопытности. Ужели пропадать ей за то навеки? Она еще раскается, поверьте мне, раскается. Отчего бы не простить? Она ведь еще молода, ребенок. Ей сколько лет?
— Восемнадцать.
— Ну, вот, припомните-ка себя самого в этом возрасте: каким вы были шалуном и повесой?
Черты несчастного супруга слегка прояснились. Он вопросительно взглянул на учителя.
— А ведь в словах ее есть крупица правды? Тот покачал головою.
— Оптимизм молодости. Разумеется, если ты найдешь в себе достаточно самоуничижения, чтобы помиловать заблудшую овцу, и если она сделается опять овцой, о тем лучше для вас обоих. Но боюсь я, чтобы не нажить тебе новых бед: зверь, отведавший свежей крови, неутолим; искусившись раз, она ненадолго стерпит однообразие счастливой семейной жизни.
— Лева, милый мой, ты жесток, ты зол! Ведь их связывает не одна взаимная любовь, их связывает их дитя, неразрывное звено, которым они навеки веков сковались друг с другом. Г-н Куницын! Прошу вас: подумайте о будущности вашего малютки, который с пелен не будет знать заботливости, ласк матери. Ведь сердце его очерствеет! Пусть вы даже воспитаете из него человека умного, образованного; высшего человеческого достоинства — благородного, мягкого сердца вы не вложите в него: его может вложить только мать.
— Вишь, как расписывает, — проговорил Куницын, которого не на шутку стали пронимать усовещевания швейцарки. — Чего ж вы от меня хотите, petite drole [42]?
— Чтобы вы в продолжение года не хлопотали о разводе.
— Гм, гм… Да если я и подам теперь прошение, разрешение выйдет не ранее, как через год, через два.
— Но тогда все узнают… Так же можно будет как-нибудь стушевать.
— И то правда. Вы, m-lle Marie, как я вижу, девушка с весьма здравым взглядом. Нужно будет еще обдумать…
Когда затем Куницын стал уходить, то со всею галантностью молодого рыцаря расшаркался перед швейцаркой.
X
Еще работы в жизни много,
Работы честной и святой.
Н. ДобролюбовВторое посещение, которого удостоился Ластов, удивило его еще более первого. Анна Никитишна с таинственностью вызвала его в переднюю. Он вышел туда в домашней визитке, без галстука.
Перед ним стояли Наденька и Бреднева.
— Ба, кого я вижу? — озадачился он. — Чему я обязан…
— Проходя мимо, — колко отвечала Наденька, — мы воспользовались случаем предупредить вас, чтобы вы не трудились более вон в ней.
Она указала на спутницу.
— Как? Вы, Авдотья Петровна, решились бросить свои занятия?
— Решилась бросить свои занятия, — повторила сухо Бреднева. — Я пришла к заключению, что поучилась у вас более, чем достаточно, и справлюсь на будущее время и без вас.
— Жаль, очень жаль. За что ж такая немилость?
— Да хоть за вашу любезность, — сказала опять Наденька, — приходят к вам две молодые гостьи, а вы не пускаете их далее передней.
Тень облака пробежала по лицу учителя.
— Гм… — замялся он. — У меня там не убрано. Сейчас приведу в некоторый порядок и тогда милости просим…
Он проворно прошмыгнул в кабинетную дверь.
— Знаем мы, что у вас там не убрано, — сказала во след ему по-французски Наденька, — принцесса ваша не убрана. Можно бы в щель полюбопытствовать, да эта чучело-старушонка с места не сходит. — Вы, кажется, боитесь, что мы что стянем? — отнеслась она с усмешкой к Анне Никитишне.
Та не знала что и ответить.