Оскар Ремез - Четверка в четверти
Поезд отходил в восемнадцать сорок. Самое жесткое общее место до Сызрани стоило восемь рублей пятнадцать копеек. Пенкин сосчитал деньги. Те, что он взял из шкатулки, те, что выручил вчера за марки, вместе с теми, что оставались от завтраков. Составилось всего четыре рубля сорок шесть копеек. Не хватало целых трех рублей шестидесяти девяти копеек.
Ехать в Сызрань не получалось. Пенкин вышел на улицу и стал думать — куда деваться. Положение было аховое.
Можно пойти в газету, подумал Пенкин, и раскрыть, что произошло, но это выходило еще хуже.
Вернуться домой — нельзя.
Туда уже, конечно, позвонили из школы, и мама знает все. Мама! А ведь в школе было известно, что ее нет! Все запутывалось самым страшным образом, и ясно было одно — возвращаться никуда нельзя.
С другой стороны, и ехать было некуда. Чтобы ехать в Сызрань, надо было собрать три рубля шестьдесят девять копеек. Каким образом?
Продать альбом с марками? Но альбом лежал дома, а пробраться незаметно домой — невозможно. И кроме того, Пенкину было жаль так, ни с того ни с сего, сразу продать марки, которые он собирал с таким трудом столько лет. Нужно было придумать другой способ заработать три рубля шестьдесят девять копеек. Но сколько ни думал Пенкин, другого способа не придумывалось.
Конечно, можно было найти деньги на улице. В прошлом году Петя Ягодкин нашел на улице рубль. Наверно, где-нибудь по улице и теперь лежал рубль. Но как узнать — где именно. И потом, рубль — не выход из положения, если нужно три рубля шестьдесят девять копеек. На всякий случай Пенкин все же глядел себе под ноги, когда шел. Рубль — тоже не лишний в таком положении. Но рубль на улице не валялся.
Пока Пенкин ходил, ему захотелось есть.
Пенкин зашел в булочную. На полках лежали одна на другой булки, батоны, халы и круги черного хлеба. В сторонке у высоких мраморных столиков стояли отдельные граждане. Они пили кофе и заедали его хлебобулочными изделиями.
Это была неплохая мысль — выпить кофе и съесть булочку. Только надо было выбрать самую недорогую. В углу под стеклом лежали рожки — румяные и, должно быть, хрустящие. Пенкин любил есть рожки. Мама называла их аппетитно и ласково — рогаликами. Дома Пенкин ел их с маслом, а поверх масла еще посыпал солью. Рогалики таяли во рту!
Рогалики оказались довольно дешевые — по пяти копеек штука. Кофе стоило одиннадцать, и пить кофе Пенкин передумал — он решил взять себе чаю на три копейки. Теперь надо было заработать не три рубля шестьдесят девять, а три рубля семьдесят семь копеек.
Через десять минут заработать надо было уже три рубля восемьдесят две копейки, потому что Пенкин съел еще рогалик.
Чтобы поплотнее наесться, Пенкин посыпал на рогалик побольше соли — она стояла на столе совершенно бесплатная, и есть ее можно было сколько хочешь.
По улице курсировали воскресные люди. Некоторые из них бежали сломя голову, другие шли нормально, а то и прогуливались, никуда не торопясь.
По улицам расхаживали веселые, грустные, печальные, смеющиеся, счастливые, задумчивые, беспечные, болтливые и молчаливые люди.
У всех у них было воскресенье. Завтра начиналась новая неделя. И все, какими бы разными они ни были, отлично знали, что будут делать завтра.
Один Пенкин не знал этого.
Только он один не знал, что будет с ним завтра. Да не только завтра, он не знал, что случится с ним сегодня вечером.
А вечер уже наступал. Становилось холодно и неприятно.
После шести часов люди стали объединяться в группы, выходить из подъездов, троллейбусов и трамваев по трое, по двое.
Они стали веселее и наряднее.
Когда Пенкин спустился погреться в метро, мимо него проносились вереницы довольных собой людей. Они спешили, смеялись, шептались, пели, пили теплый виноградный сок и холодную минеральную воду. Они увозили вниз и привозили наверх пакеты, кошелки, лыжи, сумки, торты и цветы в целлофане.
Когда Пенкин поднялся наверх, на улице стало совсем темно. Тротуары стали гораздо шире. Людей становилось все меньше. Многие разошлись по театрам, кино. Сидя в хорошо отопленном зале, они заливались смехом или смотрели на сцену или на экран, смеялись и плакали. А Пенкин даже в театр, даже в кино не мог пойти, потому что детям до шестнадцати лет этого вечером не разрешалось.
Люди после восьми становились серьезными и деловыми. Они шли, уверенно притаптывая снег, прокладывая в снегу дорожку домой.
По всему городу загорались огни. Светились рекламы кинотеатров, витрины магазинов, окна домов. У каждого человека был свой дом, своя лампа в окне.
И первый раз в этой новой жизни подумал Пенкин о том, как хорошо иметь свое окно, и лампу под абажуром, и теплую комнату. Раньше он никогда об этом не задумывался. Это всегда у него было. Конечно, если вернуться и все честно рассказать, во всем повиниться… Но Пенкин вспомнил про школу, про Олю Замошину, про Нину Григорьевну и решил ни за что не возвращаться домой.
Он потопал снова к вокзалу. Пошел на перрон к поезду дальнего следования. Вагоны дышали теплом.
Сердитые проводники проверяли билеты.
Пенкин погрелся в зале ожидания. Он решил сегодня не ужинать, потому что надо ехать в Сызрань и каждая копейка должна быть на учете. С ужином, конечно, можно и повременить, но спать надо было обязательно.
Где?
По залу прогуливался милиционер.
Женщина, перевязанная крест-накрест шерстяным платком, закрывала створки киоска Союзпечати. И Пенкин подумал о том, как же это могло случиться, что газета ошиблась. Он вспомнил старичка на бульваре и… полез в портфель. Тетрадка была, к счастью, на месте. Там, на последней страничке, уцелел адрес.
Пенкин поднял воротник и побрел к Садово-Гончарной…
Гена позвонил. Сначала открылся круглый глазок в двери, за ним что-то зашевелилось, и дребезжащий женский голосок спросил:
— Кто там?
Пенкин спросил, дома ли Мирон Сергеевич, и объяснил, что сам он из Боливии.
— Мирон, к тебе человек из Боливии! — прокричала старушка за дверью.
В коридоре послышались шаги, хлопнула какая-то дверь, щелкнул какой-то выключатель, потом шаги вернулись к двери вместе с еще какими-то шагами.
Глазок опять приоткрылся, и мужской голос сказал:
— Кто спрашивает Мирона Сергеевича?
— Это я. Помните, мы сидели с вами на скамейке. Я из Боливии.
Дверь отворилась, но не целиком, а на цепочку, из-за цепочки выглянул вчерашний старичок.
— Ах, это вы?
Мирон Сергеевич отбросил цепочку и отворил дверь.
— Милости просим. Познакомься, Берта, это сын нашего посла в Боливии. Фамилия его, если не ошибаюсь, Арчибасов. Проходите, товарищ Арчибасов, проходите.
В квартире было тепло. На вешалке в прихожей висели старые-престарые шубы, под зеркалом стоял сундук, около двери висел телефон, а под ним лежала обтрепанная телефонная книга за тысяча девятьсот пятидесятый год.
— Раздевайтесь. Знакомьтесь. Это — моя жена.
— Очень приятно, — улыбнулась старушка.
Пенкин решил начать с самого главного.
— Понимаете, какая история, Мирон Сергеевич, отца неожиданно отозвали обратно. В Боливию! Срочно.
— Срочно? — забеспокоился Мирон Сергеевич.
— Незамедлительно. И он впопыхах увез с собой ключ от нашей квартиры. Я никак не могу попасть домой!
— Ах, какое несчастье! — воскликнул Мирон Сергеевич. — Как же быть? Ты слышишь, Берта, какой случай…
— Ничего, не волнуйтесь, — успокоил Пенкин. — Все обойдется. Я уже сообщил в министерство. Отцу позвонят в Боливию. И он отошлет ключ с каким-нибудь атташе.
— Зачем же такие сложности? — удивился Мирон Сергеевич. — Можно было вызвать слесаря из домоуправления.
— Что вы! — замахал руками Пенкин. — У нас такой… дипломатический дом! У каждого ключ… с секретом!
— А, понимаю, понимаю, — прошептал Мирон Сергеевич. — И что же вы будете делать?
— Да я бы хотел переночевать у вас.
— Конечно, конечно…
— Пока не пришлют из Боливии ключ.
— Понимаю… Берта, ты слышишь? Она плохо слышит.
И Мирон Сергеевич пересказал своей жене всю историю с папой-послом, срочно вызванным в Боливию, и ключом, который папа увез.
Берта Павловна сказала было, что надо обратиться к слесарю, но Мирон Сергеевич, отчаянно подмигивая Пенкину, объяснил ей, что есть… причины… по которым… к слесарю… обращаться не следует.
Берта Павловна очень обрадовалась, что Пенкин остается у них ночевать.
— У нас так одиноко, вы себе не представляете, — пожаловалась она. — А вы ужинали?
— Ну, конечно же, он не ужинал, — забеспокоился Мирон Сергеевич. — Где тут поужинаешь, когда такое несчастье!
Если Берта Павловна обрадовалась, что Пенкин останется ночевать, то узнав, что он не ужинал, она пришла в полнейший восторг и убежала на кухню.