Ирина Лукьянова - Стеклянный шарик
— Православие, самодержавие, народность.
— Ты, Лиза, дошутишься у меня. Смешочки, Троицкий! Сейчас тебя спрошу принципы социалистического реализма — так небось не ответишь.
— Ну Елена Федоровна, там эти принципы…
— Ты о чем думаешь, Троицкий? За тебя кто экзамен будет сдавать — Елена Федоровна? Николаева!
— Правдивое, исторически конкретное изображение действительности в ее революционном развитии.
Возьмите и будьте прокляты.
Надо было сказать «мне неинтересен ваш социалистический реализм». Но мне неинтересно об этом говорить.
Звонок.— Николаева, что ты ко мне все время лезешь?
— Окстись, Астапов, у меня ручка под стол упала!
— Под свой стол не могла уронить?
— Скажи ей сам, куда ей падать!
Я должна сделать ему больно — во что бы то ни стало, иначе не вынесу.
— Я еще не такой двинутый, я с ручками не разговариваю.
— Ты не двинутый, ты озабоченный. А если у меня учебник упадет, ты решишь, что это покушение на изнасилование?
— Иди в ж***, Николаева.
— Мне нравится твой вокабуляр: он богаче с каждым днем.
И торжественно вышла.
И за дверью закусила губу, ущипнула себя за руку, стукнула кулаком по лбу — о тело, если бы ты само могло, а?
Всех ненавижу.
Или погибнуть, умереть, уснуть? И знать, что этим обрываешь цепь сердечных мук. И тысячи лишений, присущих телу.
И если сердце, разрываясь, без лекаря снимает швы, знай, что от сердца голова есть — и есть топор — от головы.
Не жить, не чувствовать — удел завидный, отрадней спать, отрадней камнем быть.
ТелефонМаму жалко, но ей и так от меня, по большому счету, никакой радости.
— Ася, что в школе?
— По литературе пять, по физике четыре…
— Почему четыре?
— Да какая разница?
— Ну как это какая разница? Мы же с тобой учили?
— Мам, ну кому это все надо?
— А по алгебре что за контрольную?
— Три с минусом.
— Ася! Сколько можно!
— Да мне по фиг, что она мне ставит.
— Ася! Что с тобой происходит?
— Какая тебе разница?
— Ась, может, тебе репетитора взять? У тебя же тройка в году будет!
— Как вы все меня достали.
— Ася, не хами.
— Ооооооооо! — трубка брошена.
Измучась всем, я умереть хочу.
Брякнуть вниз о мостовую одичалой головой.
ПрощальноеБельевая веревка, брат на секции, родители на работе, люстра на потолке.
Тетрадный листок, прощальные стихи. Ася полагает, что последнее прости должно быть исполнено в стихах.
Я не в силах ничто изменить в этой жизни
И поэтому я ухожу.
Грамматически правильно было бы «ничего», но и так сойдет. Мама, ну почему про алгебру?
Жизни — дрызни, было, жизни — брызни и не по смыслу. Жизни — тризне, не было.
Пусть родные не плачут на моей горькой тризне.
Ужас какой, еще не хватало. Зачеркнула густо.
Жизни-отчизне, угу.
Жизни-укоризне, это лучше.
Пусть родные не смотрят на меня с укоризной. Решено. Я назад не гляжу. Я не в силах ничто изменить в этой жизни и поэтому я ухожу.
Нормально, только на обрывке контрольной. Переписала. Перечитала.
Пусть родные не смотрят на меня с укоризной. Решено. Я на зад не гляжу.
Ася перечитывает текст еще раз. И хрюкает. Потом пищит тоненько — ииииииии. Потом смеется, кашляет, смеется. Ржет, гогочет, рыдает, визжит, катается по полу и сотрясается от хохота.
Соседка за стеной недовольно стучит по розетке.
Просмеявшись, Ася идет сморкаться и умываться. Рвет листочек, бросает в помойное ведро. Всхлипывает, хихикает, насыпает себе в пиалу кедровых орешков и ложится читать Джеральда Даррела.
Классный час— Ну, все собрались или нет? Что-то вы долго едите. Или куда они пошли? Небось курят на запасном крыльце.
— Елена Федоровна, а можно мне уйти? У меня музыкалка в три.
— Классный час раз в неделю бывает, я что, за каждым бегать буду и рассказывать? У одной музыкалка, у другого еще какая-нибудь… завлекалка… Посиди, Лаптева, никуда музыкалка твоя не убежит.
— Елена Федоровна, ну у меня экзамен скоро!
— А в школе у тебя нескоро экзамены?
— Елена Федоровна, давайте начинать, у меня тоже сегодня тренировка!
— Все бегаешь, Василькова? Ты бы лучше алгеброй так занималась, как ты бегаешь. Ноги уже как у лошади скаковой, а мозгов с грецкий орех. А ты что радуешься-то, Троицкий, я не пойму? У Васильковой с грецкий орех, но у тебя-то вообще с горошину. Кому еще смешно? Плясунову? Смотри, Плясунов, как бы плакать не пришлось.
— Ну хватит нас задерживать!
— Я вас задерживаю? Вы сами себя задерживаете. Так, Чумачук, на часы посмотри! Пятнадцать минут все дожидаемся господина Чумачука!
— Так а чего вы меня…
— Поговори еще. Кто там с тобой? Ну да, вся гоп-компания. Дневники на стол. Ну-ка, Чумачук, дыхни. Фуууу… Ты что, чесноком заедал? Николаева, просыпаемся! Спать дома будешь. Николаева!
Я мечтою ловил уходящие тени,
уходящие тени погасавшего дня.
Я на башню всходил, и дрожали ступени…
— Я долго еще собирать вас буду? Как соберетесь, так и начнем, хватит дурацких вопросов.
И дрожали ступени под ногой у меня.
— Вот у меня четыре докладных от директора, и везде Сенчин, Сенчин, Троицкий, Мукачев, Чумачук. Курили на запасном крыльце, матерились, писали похабные слова, избили третьеклассника…
— Мы его не били…
— Здесь сказано — били.
— А чо он козёл…
И чем выше я шел, тем ясней рисовались,
Тем ясней рисовались очертанья вдали,
И какие-то звуки вдали раздавались…
— Говорить будешь, когда я тебе слово дам!
Вкруг меня раздавались от Небес и Земли.
— Распустились совсем. Вы чего ждете — вызова в инспекцию по делам несовершеннолетних? Так вы его дождетесь. Распивали спиртные напитки! Комсомольцы! А все сидят и молчат, как будто так надо.
— Елена Федоровна, да там полбутылки пива было, чо они ваще…
— Чо, чо, чокало по чо! Не учитесь — ладно, что с болванов взять. Ушли бы после восьмого, скатертью дорога, чего в девятый-то поперлись? Какой вам институт — двух слов связать не можете. Так еще и ведете себя как последние придурки. Позор и для школы, и для меня как для классного руководителя, ты мне еще хоть слово скажи, Мукачев, ты из школы со справкой выйдешь. Еще раз до конца года хоть кто-то хвост свой поганый подымет — полетите у меня из комсомола, и из школы вылетите в два счета, с неудом по поведению, с такой характеристикой, что вас полы мыть не возьмут в вендиспансере! Молчите сейчас, да? Молчишь, Николаева? А ты комсорг, между прочим, это в твоей организации разброд и шатания.
Я узнал, как ловить уходящие тени,
Уходящие тени потускневшего дня.
— Николаева, я кого спрашиваю?
И все выше я шел, и дрожали ступени
— Хватит паясничать, я сказала!
И все выше я шел, и дрожали ступени
И дрожали ступени под ногой у меня.
Поиск алгоритма
Подсел и обнял, а она и не возражала: как в укрытии, в норе, тепло и надежно, век бы не вылезала.
Другой вопрос — что это не кто-нибудь обнял, это Левченко, а она еще не решила вообще, как относиться к Левченко. Левченко был опасен.
Она не могла себе объяснить, чем опасен — просто лампочка мигала над головой красным: опасность! Опасность! Опасность! — а лампочке она привыкла доверять.
Но подсел и обнял по-медвежьи, и это было так хорошо, что она растерялась и прижалась, и сидела тихо-тихо, замирая от блаженства.
А про Ивана она и не думала совсем, потому что ну ничего не выходило у них с Иваном, отчаянно ничего. Он просто не понимал — что, когда, почему, гнул свое и ее не слышал, и обижался: ты не слышишь меня, ты не понимаешь меня, так и кричали дуэтом на два голоса: ты совсем меня не слушаешь, ты вовсе меня не понимаешь, ты думаешь только о себе. Он вроде и добрый, и умный, и хороший, но просто хоть кол на голове теши, как он ничего не понимал, даже и объяснять нет смысла.
Она и этого себе объяснить не могла: у нее ни принципов, ни убеждений тут никаких не было. Принципы и убеждения у нее были в области «вы не имеете права запрещать мне высказывать свое мнение», тут были, да, и про свободу личности были, и даже что-то там брезжило со свободой экономики и открытым обществом, а тут — ровно никаких принципов, пустое место, табула раза. Было зато смутное чувство, что чего-то тут не так. Был набор фамильных истин, истрепанных долгим наследованием и школьным курсом литературы: умри, но не дай поцелуя без любви! А понимать про любовь она тоже не могла, потому что истины были, метафоры были, а четких определений не было.