Дарья Вильке - Грибной дождь для героя
И мы пошли. Будто ничего и не было
Тысяча лиц тишины
(повесть)
Глава первая
Бабтоня и рыбный день
Если вам кажется, будто у вас нету бабушки — или дедушки, — вам это только кажется.
— Ирина, так не годится. — Когда Бабтоня сердится, она называет Ринку полным именем.
Когда волнуется, перебирает всех дочек-внучек — как бусинки на обсидиановых старинных бусах из хрустальной шкатулочки, в которую так любит лазить Ринка, — пока не доберется до нужной: «Маш-Наташ-Ир-Рит».
— У нас что, Морковкино заговенье? — поднажала Бабтоня снова.
Ринка горестно вздохнула и положила третий кусок виноградного сахара в вазочку. Сахар был похож на огромные осколки льда — зеленоватые прозрачные глыбы. Во рту сахар дробился — раскатами — шумно, суетно, так, что враз пропадали все-все мысли. Даже самые плохие. К примеру, что ты не такой, как все, — но не герой, которого уважают и боятся, а так, потешная глушня.
Сегодня над ней в школе снова смеялись — а она ведь не расслышала совсем чуть-чуть: вместо «Пушкин» услышала «пушка», непонятно, чего смеяться, как сумасшедшим. Машка Тыкобинец тоже смеялась — а еще друг называется. Она всегда отворачивается в сторонку и смеется, чтобы не смотреть Ринке в глаза.
«Я — глухая», — говорит Ринка, знакомясь с кем-нибудь. Чтоб с ходу все стало ясно.
Про то, что она не слышит сердитое фырчанье машины за спиной, птичье пение и шум ветра, не знает, как может шелестеть осиновый лес и летнее море, как волшебно может играть теплыми вечерами тихая музыка из окна, распахнутого в зеленый дворик, и урчать — соседская кошка. Про то, как жить будто в плотном ватном коконе и лишь по шуму и бормотанию иногда угадывать что говорят с ней, про то, как слышать только совсем уж громкое. Про то, что телевизор — это обыкновенные, беззвучно мелькающие картинки.
Тетя Маняша — мамина сестра — вполголоса говорила родителям:
— Бедный ребенок. Как ей, должно быть, тяжело нести это бремя.
Тетя Маняша любила выражаться высокопарно и считала, что в ней умерла актриса Большого или Малого драматического театра.
— Слуховой нерв поврежден, — задумчиво произносила районный лор Иветта Ивановна, поправляя зеркальный третий глаз рефлектора на лбу. И писала в пухлой больничной карте неизменное: «Тугоухость, граничащая с глухотой».
Ринке представлялся тонюсенький проводочек, порвавшийся посередине. Иногда — чудом — разорванные концы проводочка вдруг соединялись. Тогда даже тихие звуки долетали до Ринки — но с мучительным опозданием, когда все давно уже сказано. Будто они бродили все это время заблудившимся эхом в Ринкиных ушных канальцах.
А то и вовсе будто злобный маленький волшебник, живущий в ее ушах, подменял их совсем-совсем другими. Хуже этого — не придумать, над Ринкой тогда смеялись еще больше. Как сегодня. В самом деле, как не смеяться — если вместо «каша» слышится «Наташа», а вместо «одежда» — «надежда»?
Ринка посмотрела на гору виноградного сахара в вазочке и быстро-быстро — пока Бабтоня не видит — сунула в рот маленький прозрачный осколочек.
Бабтоня, в отличие от ребят в классе, несчастной и убогой считать Ринку наотрез отказывалась. Будто Ринка совершенно нормальная девочка, которая тут же оборачивается, если на улице, за спиной, ее позвали по имени. Это всегда отрезвляло, и Ринка переставала себя жалеть.
— И вообще, детка, — говорила Бабтоня, — Бетховен тоже был глухой. А еще Сметана и Брюллов, Гойя и Циолковский, Жюль Верн — и много кто еще.
Послушать Бабтоню, так только глухие и были гениальными.
И это утешало, даже если и было неправдой.
«Тому, у кого есть Бабтоня, уже не нужны никакие друзья», — думала в такие моменты Ринка. И причин для этого — сколько хочешь.
Во-первых, Бабтоня была геологом. Она, кажется, знала наперечет все камни.
Можно было притащить ей осколки из ручья у Детского городка, которые чудесным образом оказывались гранитом или кварцем. Земля в рассказах Бабтони становилась живой, похожей на слоеный торт, где в слоях записана вся история планеты. Когда-то, до пенсии, Бабтоня ездила далеко-далеко — даже в Казахстан — и искала воду. Встречалась с ядовитыми змеями и шаровыми молниями («Главное, детка, застыть и не двигаться, — учила она Ринку, — она облетит тебя и пойдет прочь»). Плавала в разных морях, видела настоящие египетские пирамиды и каталась на корабле по Нилу.
Во-вторых — Бабтоня была самой лучшей бабушкой. Она никогда не ругала и не наказывала — высокомерного «и как это называется?» было достаточно, чтобы привести в чувство кого угодно.
На нее хотелось быть похожей, хотелось ей понравиться и заслужить ее одобрение.
Другие бабушки заставляли детей доедать все до последней крошки, а Бабтоня только пожимала плечами и гортанно, будто передразнивая кого-то, говорила: «Значит, не голоден».
У Бабтони чудесный голос, который Ринка слышит замечательно — даже если та говорит шепотом. Слова Бабтоня произносит так мягко, что они превращаются во вкусный, мягкий пирог. Булочная у нее становилась «булошной», коричневый — «коришневым», а сердечный — «сердешным». Сказанное ею хочется повторить, попробовать на вкус.
Даже к лору с Бабтоней ходить было приятнее. В полутемной комнатке, где нужно проверяться на аудиометре, всегда грустно, будто ты вдруг оказался один-одинешенек в открытом космосе. Издалека, из кончиков маленьких проводов, засунутых в Ринкины уши, почти неслышимым писком из гулкой бесконечности появлялся звук. Сначала он был призраком — звучит? Нет? Потом неумолимо приближался, разрастаясь, когда уже спутать его ни с чем было нельзя. Тогда Ринка поспешно жала на специальную кнопочку, будто от ее быстроты хоть что-то зависело.
В комнатке были только Ринка и ее глухота. Ну и мысли про слуховой аппарат, который ей справят «когда будут деньги». Но она надеется, что деньги заведутся нескоро — ведь аппараты большие, уродливые. Если их надеть на ухо, еще больше видно, что ты глухой.
Потом Ринка выходила из кабинета — и глухоты как не бывало, а жизнь становилась похожей на разноцветные шарики, рвущиеся в небо, — ведь в коридоре сидела Бабтоня.
Больше всего Ринка любила времена, когда родители работали много и их со старшей сестрой Ритой отвозили к Бабтоне на целые дни — с ночевкой. Или когда мама с папой уезжали куда-нибудь и Бабтоня оставалась у них надолго — «присматривать за детьми».
— Баб, это Маша, она пришла к нам пообедать! — орала с порога Ринка. Бабтоня выглядывала из кухни — в цветастом фартуке, седая прядь волос курчавым барашком на лбу — и говорила:
— А я как чувствовала — вон сколько мяса натушила!
Можно было привести кого хочешь к обеду — и гостей принимали так, будто ждали их всю жизнь.
Еще можно было прибежать ранним утром, шлепая босыми ногами по блестящему паркету, забраться под теплую перину — ее Бабтоня каждую весну распарывала, чистила и сушила, и оттого перина была мягкой, такой мягкой, что в нее хотелось завалиться даже днем, когда кровать стояла, красиво заправленная и торжественная, — и слушать бесконечные рассказы.
С ней можно было гулять по осеннему лесу, зарываясь сапогами — по колено — в желтые и красные листья. Вскидывать ноги, поднимая шуршащий вихрь, хватать руками сухие листья — сколько унесешь — и вскидывать вверх так, что перехватывало дыхание. А потом стоять и смеяться от счастья, когда листья, кружась, будут падать на плечи, на лицо и даже на шапочку-тюрбанчик Бабтони. И тогда она тоже смеялась — утробно, гулко, раскатисто и так заразительно, что немедля хотелось смеяться до бесконечности — пока хватит дыхания и не заболит живот.
Рубя капусту для своих знаменитых пышных пирогов, Бабтоня напевала любимую песню про «…в Москве, в отдаленном районе, двенадцатый дом от угла, хорошая девушка Тоня согласно прописке жила». Ринке — она знала всю историю наизусть — очень жаль было автора-дурачка, который от робости отправил признаться девушке в любви вместо себя своего лучшего друга.
Короче, такой бабушки не было точно ни у кого в Ринкином классе.
Машка Тыкобинец, к примеру, завидовала Ринке черной завистью. Ей приходилось обманывать свою бабушку, даже если нужно было съездить в зоомагазин или там сходить в гости. Ее никуда не отпускали — а по воскресеньям бабка драла Машку ремнем.
Когда Машка приходила с Ринкой к Бабтоне в гости, она первым делом проверяла, на месте ли шкаф. Шкаф Бабтони казался волшебным — будто оттуда вот-вот появится разноцветный Арлекин, или бледная фея, или, на худой конец, — ведьма на метле.
Он стоял на тесной кухоньке, сразу по левую руку от входа. Его перевезли в квартирку на окраине города из старой, еще дореволюционной квартиры у Парка культуры, и он был самым старым в семье — даже старше Бабтони.