Софья Могилевская - Повесть о кружевнице Насте и о великом русском актёре Фёдоре Волкове
Глаза у Волкова потемнели. С горячностью начал:
— Да за что же на тебя гневаться? Что худого, если посидишь и посмотришь, как мы пьесы представляем?
Настя ещё ниже склонила голову; знала, может, ничего в том нет, что почти каждый вечер она пропадает на Пробойной улице, но тяжела будет расплата, коли дознается о том барыня Лизавета Перфильевна.
А Волков продолжал ещё горячее:
— Ну хочешь, Настя, я схожу к твоему барину? Скажу, мол, так и так...
Настя не дала ему договорить. В лице переменилась. Затрепетала вся. За рукав его схватила.
— Фёдор Григорьевич! Батюшка мой... разве можно!..
И снова замолчала.
Теперь молчал и Волков. Тяжёлое раздумье легло на его лицо.
Вокруг веселье — свист, шум, смех, какие-то выкрики. А они стоят — Фёдор Григорьевич и Настя, оба молчат, и у обоих в мыслях одно и то же.
Наконец Волков тряхнул головой, словно отгоняя от себя эти невесёлые думы. Сказал:
— Ладно, Настя! Тебе виднее — коли нельзя, то и не пойду... Тут другое надо придумать... А что, пока не знаю. Одно помни — я тебе заступник во всём.
И сразу, точно не было между ними этого разговора, начал он о другом и снова совсем другим голосом:
— Слыхала, мы сразу после крещения открываем наш театр? Хотим седьмого января...
— А как же! Про это все толкуют — малые и старые.
— Приходи, Настя! Мы будем «Титово милосердие» играть. Помнишь, читали эту пьесу?
— Приду, Фёдор Григорьевич.
— Обязательно приходи. За кулисами тебя поставим...
* * *— Грунюшка! — воскликнула Настя, когда Фёдор Григорьевич от них отошёл. — Пирогов не хочешь ли?
— Ой, хочу!
— А давай купим?
— Каких купим? — У Груни потекли слюнки: есть ей охота незнамо как. — Каких купим? С зайчатиной? А может, лучше с потрохами?
— Хоть с зайчатиной, хоть ещё с чем... Мне всё равно.
— А копеечка твоя разве не заветная? — вспомнила вдруг Грунька. — Ведь говорила...
— Она больше мне не нужна, — засмеялась в ответ Настя.
Бывают же такие дни, когда солнце светит только для тебя!
И для тебя сверкает снег алмазами... И весёлые перелёты галок, и золотые купола церквей, и смех, и веселье, и всё на свете лишь для тебя, лишь для тебя одной...
7 января 1751 года
Ни сам Фёдор Григорьевич Волков, ни его товарищи-актёры — Нарыков, Шумской, Попов, Чулков и другие, — конечно, думать не могли, что число это войдёт знаменательной датой в историю русского театра.
В тот день, когда широко и гостеприимно распахнулись двери нового театра на Никольской улице, все они, конечно, не могли себе представить смысла происшедшего. Но они твёрдо знали: их игру, их спектакли будут смотреть не десяток-два любителей-театралов и не кучка придворной знати, а многие. Очень много людей!
Театральные афишки уже несколько дней висели и в гостином дворе, и в других людных местах города. На них было написано:
«В воскресенье 7 января в новом театре на Никольской улице, под управлением 1-й гильдии купца Фёдора Григорьевича Волкова, российскими комедиантами-охотниками представлено будет первый раз:
МИЛОСЕРДИЕ ТИТА,лирическая трагедия в трёх действиях, сочинение аббата Петра Метастазио».
Далее шёл перечень действующих лиц и фамилии исполнителей.
Начало было назначено в 5 часов.
Но гораздо раньше, чем появились эти афишки, людская молва разнесла весть о дне и часе открытия нового театра.
Седьмого января, чуть свет, при входе в театр в особом чулане уже сидел канцелярист Яков Попов. Он не был занят сегодня на сцене и его отрядили продавать билеты.
Даже дух у него захватило, когда он глядел на гору билетов, наваленных перед ним и которые ему предстояло продать сегодня.
Да найдётся ли столько смотрельцев в Ярославле? Мало ли, что амбар на Пробойной улице бывал всегда набит до отказа. А вот сюда пойдут ли?..
Народ потянулся с самого утра. Иные, чтобы спозаранку купить билеты; другие — занять места поближе к подмосткам; некоторых томило нетерпение...
И вот уже пятаки, алтыны, копейки весело зазвенели, забряцали в руках продавца билетов — Якова Попова. А сами они, эти билеты, ну прямо таяли у него на глазах!
А люди всё шли, шли.
Теперь уже не страх, что придётся играть при пустом зале, а скорее другое приходило в голову: хоть театр большой, но зрителей ещё больше. Вместятся ли?
А люди, входя в зал, осматриваются. Переговариваются, похваливают.
— Глядите-ка! Снаружи не очень казисто, а внутри — ничего...
— Ничего... ничего...
— А печи-то какие! И где такие красивые изразцы брал Фёдор Григорьевич? Не на заказ ли ему делали?
— Занавес, занавес как разрисован! Ай-яй-яй...
— Домá, что ли, на нём заморские? Одни столбы стоят, крыши нет...
Разноголосый гул наполняет зал. Народу много. Тесно сидеть на скамейках, ещё теснее стоять. Плечом к плечу. Вытягивают шеи, чтобы лучше видеть.
Темнеет на улице. А здесь — в фонарях, что висят на стенах и на потолке в медных паникадилах, горят сальные свечи.
— Скоро ль начнут?
— А вот как придёт время, то и начнут.
— Да ведь сказано: в пять часов...
Вроде бы и не стоило топить печей. Людей так много, что и без печей жарко. Некоторые женщины скидывают с себя платки, расстёгивают салопы. Мужчины и вовсе снимают шубы, кладут их на колени.
Занавес поднят
Настя попятилась: ох, батюшки!
Прямо на неё шёл человек в непонятной и очень смешной одежде. Белый холст, перекинутый через одно плечо, сбоку свисал у него чуть ли не до полу. Углём нарисованные брови, густые и чёрные, сходятся на переносице. Губы и щёки будто клюквой помазаны. И всё лицо набелено.
Незаметно, чтобы никто не видел, Настя перекрестилась. А человек усмехнулся и спросил голосом Миши Чулкова:
— Ты чего? Никак испугалась? — Он поднял вверх правую руку и торжественно произнёс: — Римский сенатор Публий!
Тут и Настя засмеялась. Хотела было спросить, зачем это Миша так сильно нарумянился. И, может, он не знает, а у него по всему носу чёрная полоса идёт. А уж брови-то! Не пожалел он, видно, сажи.
Но в это время через сцену, тоже в длинной белой хламиде, большими мальчишескими скачками пронеслась девушка. Подол своего платья она подобрала, чтобы ловчее было бежать.
Чулков крикнул ей:
— Ваня, ты куда?
Девушка, с чёрными, как у Миши Чулкова, бровями и тоже сильно накрашенная, слегка оборотила голову:
— Да вот тут Федор Григорьевич велел...
И исчезла за боковым полотном кулис.
— Ванюшку Нарыкова признала? — спросил у Насти Чулков. — Римская матрона Виттелия!
— А как же! — бойко ответила Настя. — А почему же не признать?
Но правду говоря, с той самой минуты, как она очутилась здесь (Фёдор Григорьевич показал ей, где стоять на сцене за кулисами), всё для неё обёртывалось чудесами и колдовством.
Вон дерево. Зелёное, пышное. Всё в листьях. Кое-где с желтизной, как бывает к концу лета.
Подошла ближе...
Что за диво! Ни тебе листьев, ни тебе зелени! На холсте бог знает что намалёвано. Вперемешку все краски — и синяя, и жёлтая, и зелёная, и чёрная...
Отошла вдаль. Опять зелёное, пышное дерево.
Приблизилась — и снова невесть что!
А тут ещё Миша Чулков напугал... А Ваня? Вырядился во всё бабье, а скачет ровно мальчишка, когда тащит за пазухой репу с чужого огорода...
— Настя, — негромко окликнул Настю Иконников.
А этот полез зачем-то вниз, в дыру, что прорезана между половиц недалеко от занавеса. Одна лишь лохматая его голова торчит оттуда.
Настя подошла к Иконникову.
— Помоги Степану огни засветить, — попросил он. — Скоро начнём... Эй, братец, — обратился он к Степану, — дай Насте свечу!
С опаской Настя взяла тоненькую восковую свечку из рук Степана. Кто её знает, свечку-то? Может, издали свеча, как свеча, а возьмёшь в руки...
Однако свеча была настоящей. Тёплый оранжевый огонёк легонько затрепетал от Настиного дыхания.
— Я пойду перед занавесом зажгу плошки, — сказал Степан. Это был один из волковских рабочих с купоросного завода. — А ты тут, ладно?
Настя кивнула и принялась осторожно подносить свечку к фитилькам светильников, что поставлены были тут и там, в разных местах сцены.
Вышел Волков. Он тоже был в белой одежде. Только одежда его была много пышнее и богаче, чем у Миши Чулкова. «Настоящий царь...» — подумала Настя и слегка посторонилась.
Фёдор Григорьевич на неё, однако, даже не глянул. Точно её здесь не было. Он был сейчас на себя совсем непохожий — суровый, неприступный. Такому Настя словечка не посмела бы сказать... Такой и Насте слова не кинул бы!
Всё оглядев, как хозяин, Волков проговорил:
— Сейчас начнём! — и скрылся за углом белой стены, с нарисованными на ней колоннами.
У Насти сладко и тревожно забилось сердце.