Альберт Лиханов - Солнечное затмение
Странно устроена жизнь. Когда все нормально, так худо жили, а случилось несчастье – и батяня словно очнулся.
Мама смеялась, батянин хрипловатый смешок ее перебивал, Федор улыбался, глядя на родителей, и не сразу заметил, что дверь открыта и на пороге люди стоят. «Друзья детства» – седой Иван Степанович, Платонов и лысый Егор.
Федор скис: ясное дело, за отцом пришли и сами тепленькие – комната сразу перегаром наполнилась.
Мама и отец гостей позже Федора увидели. Батяня мамку на пол бережно опустил, «друзьям детства» заявил:
– И не ждите. Завязал.
Но друзья, не ответив, прошли в комнату, уселись за стол.
– Ну что, – спросил седой пришедших, – допьем? Грех добру пропадать.
Из чекушки водку в стакан слил, пустил по кругу – каждый хлебнул. Батяня и мамка стояли у стола, удивленно на непрошеных гостей смотрели, ничего понять не могли. Один Федор понимал: у, Мефистофели! Батянины совратители!
Он уже приготовился речь произнести, сказать этим мужикам, чтобы валили отсюда, чтоб больше никогда в этот дом не входили, чтоб дали им жить спокойно – маме, отцу, Феде, чтоб не вмешивались во внутренние дела, как пишут в газетах. И даже рот открыл, чтобы заклеймить их, но Иван Степанович погладил седые свои волосы и кивнул Платонову:
– Давай, друг!
Платонов полез в карман и вытащил охапку скомканных денег.
– Сотняга тут, – прохрипел Платонов.
– Ящик, – вздохнул Егор.
– Какой ящик? – спросила мамка.
– Этой, как ее…
– А ну прекрати, – оборвал его Иван Степанович и торжественно произнес: – Гера, прими от друзей детства. И ты, Тоня. Чем богаты, тем и рады.
Они улыбались, эти трое, хмыкали, переглядывались, довольные, и у Федора запершило в горле. Только что речь он хотел сказать, выдворить из дому пьянчужек проклятых, а они вон что удумали. И хмыкают, теребят носы смущенно.
Отец принялся друзей обнимать, колотить их сильно по спинам, так что в спинах у них гудело, и они его колотили, а мама плакала опять, платок у нее промок, и она теперь вытирала слезы ладонью. Вытирала слезы, снова плакала и тут же смеялась. В дверь постучали. Все притихли, повернулись к выходу, все еще улыбаясь.
И тут на пороге возник – у Федора аж дыхание перехватило – отец Лены Петр Силыч… Он кивнул, закашлялся смущенно в кулак и сказал:
– Я вот тут деньги принес.
– Но мы вас не знаем, – сказал батяня.
– Знаем, – сказал Федор и густо покраснел.
Лицо Лены стояло перед ним: огромные глаза и золотые волосы.
Друзья детства дружно обернулись к Федору, точно только его увидели. И батяня воззрился пораженно.
И мамка разглядывала, и на лице ее была написана какая-то мука. Что-то мучительно вспоминала.
Лена думала сначала, они на выпивку собирают, эти пьянчужки. Подъехала к окну, осторожно подвинула штору.
– Ежели Джонову Тоню посадят, грех нам всем на душу до конца дней, – сказал седой дядька. Они стояли у голубятни, шуршали деньгами.
– А помнишь, Ваня, когда Тоня сюда приехала? Как они поженились-то. Голенастая такая пацаночка, а теперь…
– Все мы теперь, – сказал третий и пошлепал лысого по голове.
Они рассмеялись, и Лена поняла. Вот, значит, про какую Тоню речь. И возмутилась: а Федор молчал!
Молчал? Она сама себя осадила. Вспомнила тот день. Ливень тот и глупый разговор. Разобиделась тогда, ах ты боже мой! А парень про себя сказал. Думал, хоть у меня нормально, если худо у него… Вот что… Мать, значит. Кто она у него? Продавщица?..
Ей было все равно, кто у Федора мать. Вон даже эти пьяницы собирают деньги, чтобы помочь, так разве она может сидеть спокойно?
Лена откатилась от окна. Окликнула папку. Он вошел – очки на кончике носа, в руках газета. Посмотрел на нее вопросительно.
– Папа! – воскликнула она. – У Федора беда, а он молчит, понимаешь? Мать на работе просчиталась, что ли… Деньги ему нужны.
– Сколько? – спросил отец.
– Не знаю.
Он был отличный человек, папка. Исчез, вернулся переодетым, поправляя галстук. Спросил, какая квартира. Лена знала только подъезд. Вошла мамуля, заморгала глазами, узнав, в чем дело, потом закивала головой:
– Конечно, о чем речь! Помочь надо. Но кто они, эти люди? Мы их не знаем.
– Ах, мамуля! – Лена закатила глаза. Отец ей помог, спросил мамулю:
– Ты Федора видела?.. – И ушел.
Мамуля Лену к дивану подкатила, села сама. Вот они и вдвоем остались. Странно, она с папкой чаще бывала, чем с мамулей. У той все кухня да кухня. Понять можно, надо кормить их, но все же…
– Ленусик, – сказала мамуля, гладя ей руку, – ты, конечно, примешься ругаться, и папа со мной не согласится, но ты послушай… Может, не надо?
– Что?
– С мальчиком с этим, с Федей, дружить?
Лене захотелось что-нибудь выкинуть или сказать мамуле резкое словечко, но она сдержалась. Спросила:
– Почему?
Мамуля засмеялась.
– Он совсем на тебя не похожий, у него другая судьба, голубей вон гоняет…
– Хочешь сказать, я не могу голубей гонять? Допустим. Не могу. Что дальше?
Мамуля без конца моргала глазами, и это раздражало Лену.
– У тебя же есть подруги, – заспешила она. – Зиночка, например, девочки по комнате, наконец, в интернате мальчики есть…
Лена все поняла, и, странно, не злость, не обида всколыхнулась в ней, а жалость к мамуле. Вот она и опять щадит ее, опять жалеет, старается, чтобы не случилось чего, что потом доставит ей горе, печаль, боль.
Лена протянула к мамуле руки, та охотно подалась вперед. Лена прижала к себе маму и погладила, как маленькую, по голове.
– Не бойся, – шепнула, – не бойся, я все знаю.
– Что знаешь? – отстранилась мама.
– Что меня ждет разочарование. Обида. Потеря.
– Нет, нет! – фальшиво воскликнула мамуля. – Я имела в виду совсем другое.
– Что же? – рассмеялась Лена.
– Хорошо, – ответила мама, – раз ты настаиваешь, хорошо. Он не поймет, что ты больная. Не поймет, что между вами нет равенства.
– Достаточно, мамочка, – сказала Лена, теперь уже злясь. – Это все разные слова про одно и то же.
Раздался звонок. Мамуля побежала открывать, должно быть, вернулся отец. Но из прихожей послышались восклицания – и еще один женский голос, страшно знакомый.
– Мамочка! – крикнула Лена, срываясь с места.
В комнату входила Вера Ильинична, с цветами в одной руке и коробкой торта в другой. Цветы и коробка полетели на диван, Лена повисла на шее учительницы, повизгивая от радости. Вера Ильинична уселась напротив Лены, и та разглядывала ее, приговаривая:
– Ну-ка дай на тебя поглядеть! Какая ты стала? Прическа шик-модерн, просидела в парикмахерской не меньше двух часов! А вот под глазами круги – сколько забот! Ну, как там девчонки?
Девчонки! Лена только сейчас, сию секунду, с появлением классной мамочки, подумала, что про девчонок она совсем-совсем забыла. Помнила, думала, скучала – и вот появился Федор, и все ушло, все отдалилось, даже интернат.
– Мамочка, – заскулила Лена, – я домой хочу, в интернат, ко всем! – А глаза ее смеялись, и ей вовсе не было скучно и не хотелось в интернат; ведь там не будет ливня, голубей, Федора, поцелуев, солнечного затмения, одуряющего запаха стружки и добрых пьянчужек, выручающих Тоню.
– Неправда, – сказала Вера Ильинична. – Это раньше я многого в вас не понимала, а теперь понимаю все и по твоим глазам вижу, что у тебя много новостей!
– Полный короб! – воскликнула Лена, и мамуля кивнула, подтверждая ее слова, вздыхая, подбирая цветы с дивана и коробку с тортом.
– Я исчезаю, – сказала она грустно. – Исчезаю, чтобы поставить цветы в вазу и чай на плиту, но перед тем хочу спросить, Лена, какая разница между мамулей и мамочкой?
В ее голосе слышались грусть, и Лена подумала, что грусть ее обоснованна: она звала маму мамулей иногда с иронией и не считала нужным свою иронию скрывать.
Она поняла это сейчас, только сейчас, неожиданно и точно, вспомнив, как осаживала мамулю своими холодными и умными речами, как мамуля без конца моргала, разговаривая с ней, и все это оказалось ужасно противным, просто отвратительным. К черту всякое умничанье! Она всегда гордилась тем, что не пользуется своей болезнью, как некоторые, – словно преимуществом. Но ведь и тон ее в разговоре с мамулей, и ирония не нужны и глупы, и снисходительность – все это гадко, гадко, потому что мама не может ответить ей, не может, – она ее дочь, и дочь больная.
Доброта! Вот! Это единственное, чего желала теперь Лена. Бесконечно доброй – единственно такой! – желала она быть. Всегда, везде, со всеми. И с мамулей тоже. С мамой. С матерью. С женщиной, родившей ее. Родившей в муках, пусть даже такую – уродливую и беспомощную. Но ведь прекрасную для нее. Это было мгновение, не больше, Лена собиралась с мыслями, чтобы ответить маме, – одно мгновение. И мысли о доброте пронеслись в одно краткое мгновение. В секунду ее жизни. В одну секунду из многих миллионов секунд.
– Наклонись ко мне, мамуля! – сказала Лена, и в глазах ее показались слезы.
Мама послушно наклонилась, и Лена прижалась к ней. Другой рукой она обняла Веру Ильиничну.