Альберт Лиханов - Солнечное затмение
Лена слушала, как Федор рассказывает отцу про голубей, и почти ничего не слышала. Федор тоже не слышал себя. Он говорил, а сам смотрел на Лену. И Лена смотрела на него.
Федор себя корил на чем свет стоит, ругал последними словами: у мамки вон какая беда, а он, словно угорелый, к Лене бежит. Беда, беда в дом пришла, умом он это распрекрасно понимал, да вот фокус в чем – беда с его счастьем совпала, и счастье это, встречи с Леной, сама она, лицо ее, из памяти не выходящее, беду домашнюю решительно отстранили.
Корит он себя. На Лену смотрит, вдруг вспомнит про мамкину недостачу, сморгнет и забудет, снова одну Лену видит, только ее. А про батяню и думать перестал. Грех отцовский совсем в стороне. Беззаботно, конечно, так жить, бессовестно даже, но ничего Федор с собой поделать не может. О доме и вспоминает только, когда к нему подходит.
В пятницу отец своим ходом добрался. Мокрый до ниточки, но трезвый. И в субботу с утра дома сидел. Мать и в субботу на базу ушла, проверка заканчивалась там, а батяня мрачнее тучи в комнате остался.
Вернулся Федор домой – боже мой, что творится! Отец босиком и с тряпкой в руке. Так тряпку жмет, с такой ненавистью, что та аж пищит. А лицо у батяни – хоть похоронный марш включай. Тряпкой об пол шлепает, чистоту наводит. Вот так штука!
Федя в тот день на отца чистоту в комнате свалил, хотел его в мамкиных глазах приподнять. Она засмеялась, не поверила. Странно: зацепила отца. Задела самолюбие. Конечно, был бы выпивши или с похмелья, про все бы на свете забыл, а трезвый запомнил. И трезвому – что делать. Взял тряпку, моет. Федор его похвалил, да сам не рад: батяня бровь изломал, нахмурился пуще прежнего.
– А что, – сказал, – я уж и впрямь такой, как думаете? – зашвыркал тряпкой дальше.
Федор на пороге потолкался: в комнату не войдешь, обратно к голубятне идти глупо: сию минуту с Леной расстались. Она-то рада будет, а что родители подумают?
Развернулся и пошел на базу к мамке.
Овощная база на завод, пожалуй, была похожа. Проходная, шлагбаум. И серые корпуса – один к одному. Урчат машины, перекликаются грузчики. Шумное место мамкина база. Только в хранилище пустота. Ворота настежь распахнуты, чернеет зев хранилища, будто чудовищная глотка, тянет из нее холодом, сыростью, душноватым запахом гнилья.
Федор вошел туда – пусто и мрачно. В полумраке виднеется некрашеная белая табуретка, на ней сидит мамка в черном халате и сапогах, только лицо и руки белые в темноте выделяются. Страшновато: табуретка, лицо и руки на черном фоне. И руки к лицу прижаты.
Федор к мамке подошел, хотел подкрасться незаметно, крикнуть, напугать, удивить, а потом пожалел: раскачивается мама на табуретке, как от зубной боли.
Федя присел перед ней на корточки, сказал:
– Да не убивайся ты раньше времени.
Мама руки от лица отняла, не удивилась, увидев Федора.
– Уже после времени, – сказала, давясь слезами. – Все теперь, Феденька, просчитали, недостача на семьсот рублей, в неделю внести надо или дело на суд оформят.
– И слава богу! – сказал Федор.
– Чему радуешься?
– Ясности, – ответил он, – семьсот рублей! Да наберем мы их, займем, если надо. Хочешь, я голубей продам?
Мама его за голову взяла, посмотрела в глаза внимательно, опять слезы из глаз полились, прижала Федю к себе, к черному халату, пахнущему чем-то затхлым, запричитала:
– Ох ты, мой голубо-ок! Как бы я без тебя жила-то? Только в петлю, в петлю!
Федор из мамкиных рук вырвался, тряхнул недовольно головой.
– Сказанешь тоже! – Помолчал. Вспомнил отца. – Вон батяня-то! Третий день как стеклышко, а сегодня дома пол моет.
– Не может быть, – сказала мама и засмеялась. – Не шутишь?
– Какие там шутки! Хвощет тряпкой по полу, аж брызги летят.
Мама опять засмеялась и снова заплакала, и Федя принялся ее уговаривать и гладить по голове, говорить, чтобы ушла она отсюда, с этой овощной базы, тоже, дескать, нашла себе работенку – овощи караулить.
– Семьсот рублей, Федя! Не шутка же, на семьсот рублей сколько всего разного – и яблок, и персиков, и винограда! Народ-то, комиссия эта, знаешь, как косилась – украла, мол, и все. Ладно – вступились люди добрые.
Федор кивал головой, слушал ее и себя проклинал: вот мать ему про свою беду рассказывает, а он в это время Лену видит. То глаза ее, то волосы, то губы. И мамкино несчастье отдаляется сразу, не переживает он нисколечко, хотя внимательно слушает.
– Мам, – сказал неожиданно для себя даже, – перестань горевать. Знаешь, сегодня солнечное затмение было.
– Ну и что? – сказала мать без интереса.
– Солнце пропало. Темно и жутко стало.
– Ну и что? – повторила мамка.
– Эта твоя беда как солнечное затмение, – улыбнулся он, вспомнив Лену. – Ненадолго. А потом снова солнце выйдет. Да оно уже вышло. Ты только не заметила.
Мать вздохнула, вынула платочек, потерла глаза, поднялась с табурета. Закрывая хранилище на огромный амбарный замок, спросила:
– Ты чего такой умный стал? Про затмение говоришь…
Федя засмеялся.
– Научили!
– Это кто же, интересно?
– Добрые люди.
– А есть они, – спросила мамка, задумавшись, – добрые-то люди?
– Сама же сказала, – удивился Федор, – добрые люди тебя защитили.
Мама склонила голову, кивнула.
– Злые люди попользовались, а добрые защитили. Верно. Я вот только думаю, не одни ли и те же они. И добрые и злые?
Федор ее не очень понял. Да и не стремился вникнуть в эти слова. Он опять про Лену вспомнил, как похолодела, будто ледышка, когда солнце исчезло.
Дома было прибрано, чисто, отец сидел за столом, побритый до синевы, в белой рубахе, причесанный и опрятный. Его бы похвалить не мешало, обрадоваться, но как тут обрадуешься, если напротив отца восседает седой друг детства Иван Степанович, а на столе белой наклейкой светится четвертинка. Пока закупоренная, но долго ли ее открыть. Федор и мамка враз нахмурились, и седой увидел это, спросил, вздохнув:
– Чего ты, Тоня, с Джоном сделала? Битый час уговариваю по случаю субботы отметиться, а он не желает. И вообще… какой-то торжественный.
– Торжества у нас невеселые, отмечать нечего, – понурился батяня, потом голову вскинул. – Ну как, Тоня?
Мамка опять заплакала, сказала про семьсот рублей, Иван Степанович крышечку с бутылки сорвал, себе в стакан налил, крякнул, выпив, и утешил – то ли себя, то ли всех их:
– Семь бед – один ответ.
Тут же он встал, вышел, не попрощавшись, ничего не сказав, оставив четвертинку недопитой, и батяня пожал плечами ему вслед.
– Ну, – поднялся он, отутюженный и чистый, – давай, Тоня, глядеть, что и как, унывать теперь прекрати, не ахти какие деньги, семьсот рублей, как-нибудь управимся.
Он двинулся к шифоньеру, распахнул скрипнувшую дверцу, достал свой выходной костюм, новенький, почти не ношенный, проговорил:
– Вот тебе сотня есть!
Мама села на краешек стула, Федор притих у нее за спиной и счастливо заулыбался. Вот таким ему батяня очень нравился. Про такого отца он мечтал. Хоть его Джоном обзови, хоть Американцем, хоть самим дядей Сэмом, ему на шелуху эту наплевать. К водке не приложился, хоть друг детства уговаривал. А сейчас действует уверенно – сила в словах, передвигается спокойно, а не мечется, как дерганый.
– Вот проигрыватель, а, Федюнь, выдержим без музыки?
– Выдержим, – засмеялся Федор, – еще как выдержим!
– Ну тогда, считай, еще полста… Так! Однако, Тоня, ружье куда мое упрятала? Упрятала правильно, давно его пора продать, какой из меня охотник. Это, полагаю, бумаги полторы.
Федор, увлеченный отцом, выбрался из-за материной спины, снял с вешалки свои новые брюки, вытащил рубашки, нейлоновую куртку. Бросил на отцовский костюм, спросил:
– Сколько будет?
Мамка поднялась тоже, взялась перебирать плечики с платьями, но отец вдруг остановился, взял маму за руки, усадил обратно, Федины вещи сложил в шифоньер. Лицо у него было строгое, неприступное.
– Я виновный, – сказал он, – я и рассчитаюсь. А вы отдыхайте.
Мама опять заплакала. Отец к ней подсел, пожалел неуклюже:
– Ну чего, Тонь?
– Гера! – воскликнула мамка. – Чего же тебе мешает всегда-то таким быть, а? Сердце мое не разрывать выпивками своими. Сына собственного щадить!
Отец закурил. Руки у него тряслись – отчего, непонятно. Хрипло сказал:
– Обещание даю! Клянусь вам! Все, конец! – И засмеялся. – Что я, в самом деле, хуже всех? В кино ходить будем, гулять будем. Можно даже в театр.
Неожиданно он маму обнял, потом вдруг вскочил, схватил ее на руки, закружил по комнате, ваза с цветами на пол полетела, грохнуло стекло.
Федор смеялся счастливо, вот и пронесло, все в порядке теперь, посуда к счастью бьется! Кончилось солнечное затмение, опять солнце светит – и когда это было у них в последний раз? Нет, не упомнит Федор, чтоб так было.
Странно устроена жизнь. Когда все нормально, так худо жили, а случилось несчастье – и батяня словно очнулся.
Мама смеялась, батянин хрипловатый смешок ее перебивал, Федор улыбался, глядя на родителей, и не сразу заметил, что дверь открыта и на пороге люди стоят. «Друзья детства» – седой Иван Степанович, Платонов и лысый Егор.