Федор Боровский - Рыжий
— Шалико!.. — неожиданно позвал дед Ларион.
— У?.. — Из-за старенькой ковровой занавески в красную и серую полоску высунулась голова Шалвы Дарахвелидзе, дедова сына.
Дед повел в нашу сторону носом — в мою и усатого, который все еще колебался, стоя у крыльца, — и вслед послушно повернулось добродушное лицо дяди Шалвы — круглощекое и круглоглазое.
— А-а… — сказала голова.
Усатый посмотрел в ту сторону, но она уже скрылась, и он увидел только колышущуюся занавеску и деда Лариона рядом; дед сидел спокойно, откинувшись в кресле, сложив на клюке узловатые руки, из-под надвинутой на глаза шляпы торчал его нос, из-под носа свисали седые усы, скрывая подбородок.
— Ну-ка, иди сюда, — сказал мне незнакомец.
Отвечать я и не собирался, а подходить — тем более.
Все было ясно между нами, и никаких слов не требовалось. Он зря пришел, но не мне было ему это объяснять. Из-за угла высунулась курчавая голова Пуделя. Ага, подмога: Пудель-то наверняка не один. Он подмигнул мне и, выставив руку, подбросил на ладони увесистый камушек.
— Иди сюда, говорю.
Как же, держи карман. Занавеска откинулась, и вышел дядя Шалва, вытирая руки о старенький, до полу, замызганный фартук из чертовой кожи. Манерное, он сапожничал. Он на этот счет был большой мастер и подрабатывал вечерами, починяя обувь. Нам он чинил бесплатно, и благодаря его зоркому глазу у нас во дворе у всех обувь носилась в три раза дольше, чем обычно. Мы с Витькой не успевали износить своих башмаков, и потому у брата, который донашивал за нас обоих, с обувью никогда проблем не было. Шалву просить не приходилось. Его острый глаз замечал все.
— Э, бичо, цамоды, — говорил он мимоходом, и надо было послушно идти, иначе потом хуже будет.
Это означало, что он углядел в твоих башмаках нечто, и если не пойдешь, то завтра они разлетятся, и ты останешься вообще без ничего. Надо было идти, он приводил тебя домой, вытаскивал из-под лежанки лапку, вытаскивал ящик: обрезки кожи, деревянные и железные гвоздики, вар, воск, дратва, бутылочки с клеем, молотки, косые, отточенные как бритва сапожные ножи — все было в этом ящике, вытаскивал низкую табуретку с ременным сиденьем, надевал свой фартук и молча пальцем показывал, какой ботинок снимать.
— Ц-ц-ц…
Он укоризненно качал головой, а его толстопалые руки ловко управлялись с ботинком — одно удовольствие смотреть. Он и шить обувь умел, было бы только из чего. Корнилов, например, всегда ходил в сапогах его работы, как и многие его сослуживцы. Кстати, во всем дворе он с одного лейтенанта и брал деньги, потому что тому было чем заплатить. Дядя Шалва был очень сильный, высокий и тяжелый человек, и сейчас, когда он шел к нам, казалось, даже дом вздрагивает под его шагами.
— Здравствуй, дорогой, — сказал дядя Шалва, спустившись с крыльца и подойдя к усатому. Голос его был приветлив, и на лице была приветливая учтивая улыбка. — В гости пришел?
Усатый посмотрел на собеседника снизу вверх и распахнул рубаху:
— Вот, посмотри.
— Ц-ц-ц… — сочувственно покачал головой дядя Шалва и ткнул большим пальцем через плечо в мою сторону: — Он?
— А кто еще? — угрюмо сказал усатый и спустил рубашку с правого плеча. — Вот, посмотри…
— Ц-ц-ц… — сказал дядя Шалва и дотронулся рукой до исцарапанной шеи усатого. — И это — он?
Тот отступил на пол шага и ничего не ответил.
— Это Рыжий! — крикнул я. — Дядя Шалико, он Рыжего хотел украсть.
— Э-э, ничего, — сказал мне дядя Шалико. — Ты не сердись, он больше не будет.
Усатый отступил на шаг и оглянулся. Сзади него выдвинулись из-за угла и растянулись цепью у самых лопухов пацаны с камнями в руках; на левом фланге Дзагли, на правом — Пудель; перед ним гранитной колонной высился Шалва Дарахвелидзе; за спиной Шалвы молча, но одобрительно смотрели женщины тетя Натела и Корнилова; равнодушный и неподвижный застыл в своем углу дед Ларион. Все тут были усатому враги или недоброжелатели, наверное, даже сам двор, и ветхий причудливый дом, и те люди, которых здесь сейчас не было: мои родители и брат, Витькины сестры, другой сын деда Лариона, сестры тети Нателы. Даже сад Зураба Константиновича. Лишь близнецы Корниловы по малости лет ничего не понимали и пошли бы, наверное, с ним играть, если бы он их позвал. Но он не позвал. Он пробурчал что-то в усы и повернулся уходить. Один Шалва Дарахвелидзе расслышал его слова. Шагнув за ним, он положил ему на плечо широкую, как лопата, ладонь, так, что того даже перекосило.
— Ты нехороший человек, — сказал он без угрозы, но с силой и укоризной. — Ты хотел украсть у них кота, а они не дали, и ты за это ругаешь их. Если бы ты поймал их в своем саду, разве ты не наказал бы их? Теперь они поймали тебя и наказали, чего же ты сердишься?
Усатый глянул на дядю Шалико через плечо и скривился:
— Подумаешь — кот…
— Да! — сказал дядя Шалико. — Кот! Они нашли его вот таким. Они кормили его, когда им самим нечего было есть. Ты знаешь, что это такое? Вот этот мальчик, который наставил тебе синяков, отдавал ему свое молоко. Думаешь, ему не нужно было то молоко самому? Нужно, очень нужно, потому что ему мало лет, а денег у его родителей еще меньше. Ты взрослый, тебе легче, почему же ты сам не вырастил себе кота? Этот кот их друг, этот кот их брат. A ты хотел отнять друга и брата у детей! Нет, ты не мужчина! Я ничего не хочу знать о тебе, я ничего не хочу слышать о тебе, я не хочу, чтобы ты был моим гостем. Уходи.
И он ушел. И может быть, ему стало стыдно, потому что никогда больше дяде Шалико не приходилось о нем слышать.
Второй случай был проще, но и тяжелее по последствиям, ибо на этот раз Рыжего попытался украсть парень лет пятнадцати-шестнадцати. То ли он умел обращаться с котами, то ли оказался ловчей и сноровистой усатого, но на этот раз Рыжего спасло лишь чудо. Лишь душевная связь между нами выручила его на этот раз. Рыжий успел только негромко вякнуть, прежде чем его заграбастали. Не могу даже сказать, что услышал этот «вяк». Где уж тут услышать, если его поймали на шумной улице, куда он чрезвычайно редко ходил. Его нужно было искать по дворам и заборам, по чердакам и переулкам, по садам и подвалам, но уж никак не на улице. Но я и тут не ошибся. Я только занес ногу для удара по воротам, что тоже случалось чрезвычайно редко — мое место было в защите, от чужих ворот далеко. А тут вдруг понесло в атаку, и от неожиданности Ленькины мазилы проворонили меня, хотя и успели надавать по ногам. Я пронесся сквозь их строй, словно пушечное ядро, я расшвырял всех, кто висел у меня на плечах, я уже замахнулся бить — попробуйте поймайте, но тут меня словно в сердце толкнули, и я без задержки помчался дальше, бросив все: мяч, игру, футбольные ворота, к другим воротам, что на улицу, мимо опешившего вратаря. Только поднял камень на бегу. Ребята и на этот раз меня не оставили, потому что в нашем дворе действовал железный закон: сначала помоги, а потом уж расспрашивай, как и что.
Рыжего держали за шкирку, и поэтому он висел тряпкой и лишь слабо трепыхался, мешая затолкать себя и мешок. Почему-то коты, которых берут за шкирку, никогда всерьез не сопротивляются, особенно если их встряхнут хорошенько. Рыжий был жалок и беспомощен в умелых руках, и только мы могли на этот раз его выручить. Из-за моей спины просвистел камень, вор вскрикнул, схватился за голову и оторопело уставился на нас, теряя драгоценное время. По отдельности любого из нас он мог бы в узел завязать и на гвоздик повесить, но нас было много, и, когда в него попал еще один камень, а потом еще, он бросился бежать вместе с Рыжим. Однако Рыжий мешал ему бежать быстро, и тогда, в бессильной ярости, он на бегу с размаху хватил кота о дерево. Гневный вопль понесся ему вслед, мы наддали, но и он, почуяв расправу, наддал тоже. Кто-то кинул палкой ему по ногам, вскрикнув, он подпрыгнул, как заяц, запутался в этой палке и упал. Встать он уже не успел, на него набросились дружно, скопом и скрыли от моих глаз. Больше я его не видел и не знаю, что с ним стало.
Рыжий был плох, хотя и жив. Он лежал на боку, вытянувшись во всю свою царственную длину, но ничего царственного в нем уже не было. Он казался плоским, бескостным — просто рыжая взъерошенная шкурка, и все волосики встали у него дыбом, и судорожно подергивались ноги. Он слабо, едва слышно стонал и все пытался поднять голову, но голова не держалась и падала в пыль. Я боялся притронуться к нему, чтобы ее сделать еще больнее, я плакал, мои слезы падали на него, оставляя на пыльной шерстке темные пятна. У меня тряслись руки, и тяжелый удушающий ком стоял в груди — не продохнуть.
Ну за что же его так! Что плохого он сделал, кому помешал! Сколько низкой жестокости, сколько подлой злобы может быть в человеческой душе! Почему некоторым самим нужно переломать руки и ноги, чтобы они поняли, как это больно и страшно? Рыжий, дружище, что я могу сделать для тебя? Не стони так, не мучься…