Герман Балуев - ХРОНИКЕР
Истощаясь, Красильщиков видел, кажется, сразу каждого из живущих на планете людей. Видел мокрых веселых негров, выволакивающих из океанского прибоя громадную живую рыбину. Видел спящего на циновке заклинателя змей. Видел едущую на велосипеде студентку-китаянку с милыми припухлостями длинных век. Моющую мылом и щеткой каменный тротуар опрятную женщину. Сосредоточенно танцующих, положив друг другу руки на плечи, сербов. С мрачным вдохновением выкапывающего ямку в песке ребенка. Видел одутловатого пьянчугу, который вышел из кабака, как на расстрел. Видел громоздкого жилистого работягу, который катит в кресле на сияющих велосипедных колесах свою парализованную мать. Шаловливую старую киоскершу. Бросающего крошки воробью бродягу. Известного ученого, короля Бельгии, который, прервав занятия в библиотеке, вышел на часок поработать в своем великолепном саду. Видел усталую, считающую деньги проститутку, прекрасную, как Гойей изображенная Маха.
И уже не было среди этих людей тех, кем он восхищался, и тех, кого он презирал, они все были счастливыми или несчастными, умными или глупыми, но одинаково заслуживающими снисхождения и сострадания его братьями, сестрами, его семьей, над которой он медленно поднимал меч. И, чувствуя, что не в силах остановиться на пол пути, похоронить на кордоне свой научный подвиг и свое величие, Красильщиков подумал, что лучшим выходом для всех, для сонма ничего не подозревающих и ничем не виновных перед ним людей и для него самого, слабеющего под тяжестью этого невыносимого выбора, было бы его внезапное исчезновение.
3
Эта мысль возмутила Федю. Он утопил левое плечо, навалился на него и почувствовал, как ледяная вода, пройдя сквозь одежду, прильнула к его груди. Рюкзак с тяжелой печкой съехал на песок, потянул и помог развернуться. Напрягшись, Федор дернул правую, одеревеневшую, ничего не чувствующую ногу по щели вверх, к ее расширению. Он глазам своим не поверил: нога даже не шевельнулась. Он ощутил, как по его засыпающему на морозе телу прошла предсмертная испарина. Но сколько можно удивляться: он с первого взгляда оценил свое положение как безнадежное! От места защемления ноги, словно за тысячу километров, дошла и дернула глаза живая, горячая боль. Федор обрадовался этому признаку жизни. Перед глазами плоско лежал ртутный холодный плес, а выше, на фоне яркого, словно покрытого лаком, неба безмятежно плыла величественная снеговая вершина, внося в душу оцепенение и покой. Преодолев сонливость, Федя попытался взъяриться. «Ногтями и зубами!» — сказал он себе.
Он лег в воду другим плечом. Он посмотрел на куст: «А ты что хочешь, паскуда?» — и, дернувшись всем телом, рванул на себя ногу. Куст тупо сотрясся, и опять, как обычно, обрадованно заходила висящая длинной иглой лозина. Тело его возмутилось и само по себе стало собираться в комок; подалось назад, приподнялось на колени и швырнуло себя к реке. Печка страшно ударила его по затылку. Он потерял сознание, стал захлебываться, очнулся и приподнялся на руках. Кто-то беспощадно выдирал его волосы. У него не хватило сил понять, что они смерзаются. От мороза ломалось лицо. Потом постепенно боль отстала, и стало тепло.
«Эйлер перестал жить и вычислять!» сказал над ним торжественный голос. Феде понравилось, как хорошо о нем сказали, а потом он смутно почувствовал, что он не Эйлер. Он вспомнил, кто он, и заплакал. Стало уютно, и, словно маленький ребенок, он взмолился, чтобы ему было позволено только лишь добежать до дома и записать на бумаге формулу, а потом он готов умереть. «Чтобы осталась людям», объяснил он кому-то. Ему показалось, что желание его мигом исполнено, он успокоился, и ему стало приятно, что все теперь у него, как надо.
Сквозь смерзшиеся веки горячо и радостно слепила река.
Он увидел белый океанский лайнер, который уносил человечество в голубую полынью неба. Немного обеспокоило то, что его оставили. Но, собственно, это было не так уж и важно. Важнее, что человечество все-таки сплотилось его идеей и, вырвавшись из душащих его проблем и опасностей, уносилось выполнять свое истинное предназначение, осознанное наконец-то им! Провожая людей Земли, он увидел, что там их встречает Ламбда. И то, что его многочисленные братья и сестры оказались под такой надежной, двойной защитой, успокоило его окончательно. Осознав, что он исполнил свой долг, он почувствовал такое наслаждение, такое высокое удовлетворение, какого он при жизни не знал.
Удалившись от Земли, корабль превратился в пульсирующее маленькое ярчайшее солнце, и тогда здесь с шелковым шорохом стало осыпаться небо.
Звук этот был из мира реальности. Ибо мороз, вопреки Фединому прогнозу, усилился, сверху мириадами разноцветно вспыхивающих блесток летела изморозь, наполняя пространство праздничным искрящимся светом. Сочащаяся с неба изморозь и рождала этот странный шелковый звук. Неподвижное черное туловище распятого умирающего лесника постепенно засыпалось веселой блесткой.
С усилением мороза началось льдообразование. В прозрачной воде неслись почти невидимые, студенистые волокна и сгустки, которые, наталкиваясь на рукава Фединого полушубка, тут же намораживали вокруг них молодой лед.
Ничего этого Федор Алексеевич не знал. Мысль его успокоилась. Немного тревожило, не забыли ли убывшие затаившихся среди гор его товарищей — лесников. Угасающим сознанием он держался за слово «лесники», как сквозь толщу дошел до воспоминания о каком-то ласковом испитом мужике, а потом догадался, что это его друг — лесник по имени Вася Авдюхин. Зацепившись за Авдюхина, он вытащил образы и других лесников: хромоногого человеконенавистника старика Пантелеева; Олеся и Диму, работающих вдвоем на один оклад, вяловатых, молочных, приехавших «подывиться» на горы парней; вежливого Павла Корниловича, бывшего работника министерства; правильного работягу Толю, молчаливого, надежного, преданного человека. Это был тот мир, который его оценивал и в котором он себя утверждал. Он почувствовал себя на месте, по-хозяйски обстоятельно и уверенно лишь после того, как кордон его был признан лучшим из всех, лишь после того, как дом его стал предметом восхищения и зависти, лишь после того, как его физическая сила, работоспособность, умение ходить по гольцам, ум, чувство собственного достоинства и скромность укоренились в головах лесников как образец и мерило. Из Феди он стал Федором, а затем, как уже было, Федором Алексеевичем. Он занял не первое, нет! Он занял надлежащее место. И если физику Красильщикову не зазорно было лопухнуться в горах, то лесник Федор Алексеевич Красильщиков себе этого позволить не мог.
Растревоженный этой смутной и, ему почудилось, опасной мыслью, умирающий увидел себя вмерзшим в лед. Увидел, как ходят с пешнями приехавшие выкалывать его лесники. Услышал, как, отворачиваясь и сморкаясь в снег, причитает шепотком Вася Авдюхин: «Эх, Федор Алексеевич, как же ты, друг? Елки-моталки!» Как таращатся издали Олесь и Дима. И как старик Пантелеев с хрустом отрывает с его спины примерзший рюкзак. Он представил, как, увидев вытрясенный из рюкзака топор, ахнет и пригорюнится Вася Авдюхин: «Топор... Елки-моталки, Федор Алексеевич, как же ты так опростоволосился, а?» А старик Пантелеев сплюнет и скажет ему: «Вот тебе и умный! А как коснулось, так и вышло — петух!»
Сознание висящего над рекой медленно вернулось к кошмарной реальности.
«Надо выбираться!» — понял он. И все в нем, успокоившемся, притерпевшемся и не испытывающем никаких неудобств, ужаснулось этому, вызванному пустячным уколом самолюбия, легкомысленному, обрекающему его на новые муки и бессмысленному — вот ведь что главное! — решению.
Пробиравшаяся по мышиной строчке гребнем каньона росомаха насторожилась и замерла. Ей сладко вспомнился пряный вкус падали, когда она увидела, как нависшая над водой, присыпанная блесткой и заросшая льдом до середины коряга вдруг шевельнулась. Росомаха зевнула от волнения и пошла вниз. Скрипя льдом, коряга с плеском вынула из воды передний сук и стала ударять себя по тому круглому, что у людей является головой. На круглом разлепился глаз, посмотрел на плес, на поднимающийся в гору, закиданный булыжниками снега лес, но увидел не это, а красный жар и сквозь него — вспыхивающее мириадами веселых искр пустое пространство.
Росомаха испугалась и села на снег, когда коряга, восстанавливая кровообращение, стала бить себя толстым суком с оголовником льда. Ее разочаровало, что вместо того, чтобы превращаться в мертвое, то, что возилось внизу, все больше превращалось в живое, скрипело, мычало и стонало. А длительная возня с ножом, печкой и топором так наскучила ей, что росомаха легла. Она снова вскочила, когда растущая из обрывчика, полумертвая, но тем не менее все время шевелящаяся коряга мучительно, со стоном извернулась, подняла топор и бессильно уронила его блеснувшим на солнце острием на куст тальника. Куст подкинул топор, и существо едва его в руке удержало. После второй такой же бессмысленной попытки до существа, видимо, дошло, что рисковать потерей топора нельзя. Хрипя, существо стало разворачиваться в другую сторону. Развернулось и стало перерубать свою торчащую из обрывчика ногу.