Катерина Кириченко - Вилла Пратьяхара
— Ну… он-то, конечно, дохляк. Но что-то все это мне не нравится. Уж больно быстро ты согласилась.
Я скашиваю глаза на нож:
— Разве так уж быстро?
Тащерский похлопывает себя лезвием по бедру, в его глазах играют отсветы битвы, происходящей между желанием немедленно забрать деньги из пещеры, и чутьем, подсказывающим, что что-то тут все-таки не так. Но жадность берет верх.
— А, хер с тобой! Бог не выдаст, свинья не съест! Давай, где там твое окно на кухне? Только имей в виду, у меня кастет, и нож твой я тоже прихватил. Попытаешься сбежать, урою! Внучкой клянусь!
Бежать не представляется никакой возможности. Тащерский крепко стискивает мое предплечье, тяжело дыша прямо в ухо, и пропускает меня вперед только в самых узких местах, где по-другому не пройти, да и то, по уговору, я не могу отходить дальше, чем на расстояние, необходимое ему, чтобы тыкать мне в спину кончиком ножа. Но меня это не беспокоит. Бежать я и не собираюсь. Если боги до такой степени хотят моей смерти, что старательно выстраивают ряд невероятных и диких событий, в которых я болтаюсь словно безвольная пешка в руках сумасброда-шахматиста, то все, что мне остается теперь желать, так это то, что бы на моем трупе хотя бы присутствовали все пальцы рук и ног. Не ради сострадания к нервным системам меня хоронящих (таковых мне, кстати, вообще не представляется: родители погибли, детей и сестер-братьев никогда и не было), а чисто из эстетических побуждений. С пальцами как-то все-таки красивее. Да и хотелось бы в последний миг поднять глаза на небо, вдохнуть свежий морской воздух, возможно, успеть подумать о чем-то достойном, высоком или на крайний случай философском, а не извиваться в потоках собственных слюней и крови, сидя на дне чугунной ванны и вымаливая пощады у «деды».
— А сколько же вам лет, раз уже есть внучка? — спрашиваю я, перепрыгивая с камня на камень.
— Сколько ни есть, все мои. Как в песне про мои года, мое богатство, — пыхтит Тащерский, еле поспевая за мной.
— Ну все-таки?
— Ну, допустим, сорок три.
— И уже есть внуки?
— Не внуки, а внучка. Одна. Но шустрая! Качели хочет, лазилки всякие во дворе…
— И?
— А что и? Пошел к депутату знакомому, решил вопрос. Как вот снег стает, так будут ей и качели, и полная детская площадка. Установят во дворе.
— В обычном московском дворе?
— А каком? Ясно дело, в обычном.
— А другие дети смогут на площадке играть? Или… ну или это все личная собственность внучки будет?
— А вот это мы еще поглядим. Как захочет, так и будет. Что мне, долго чтоль забором попросить все обнести? А чего спрашиваешь, тебе-то что до этого?
— Да так. Мысли жуткие в голову лезут. Кажется, не нажилась я еще. Ничего не успела ни сделать, ни хотя бы просто понять. Вот и страшно умирать. А вам уже было бы не страшно, в сорок три?
— Дура ты, как я погляжу, полная. Кому это умирать не страшно? Это от возраста не зависит.
— А от чего зависит?
— Ни от чего. Умирать всегда страшно. Что-то разболталась ты. Иди ровнее, не прыгай, и фонарем свети не только себе под ноги, а посередине. Хочешь заговорить мне зубы, чтоб я ногу сломал, а ты убежала? — Кулак еще крепче сжимает мою руку. — Не дождешься. Раньше думать надо было, а не воровать чужое. К тому же ты ж за деньгами вроде идешь? Ну вот отдашь их, жива останешься.
В небе блином повисла круглая пятнистая луна. Скалы вокруг нас посеребренены призрачным молочным светом и, на мой взгляд, фонарик этой ночью вовсе не нужен. Но я перевожу его луч под ноги Тащерскому. В мои планы никак не входит, чтобы он сломал себе ногу. У меня есть цель. Я должна довести его дальше, туда, где богам будет предложено прекратить игру в прятки и открыто заявить о своих намерениях.
Тихий вечер незаметно превратился в ветреную ночь. Во влажном воздухе пахнет приближающейся грозой, в напитанном звездами небе уже видны большие туманные куски, лишенные света космических светил, что говорит о том, что над островом собираются тучи. Ну что ж, надо мной они давно собрались. Гадалка говорит, что все решает Бог? Отлично, меня это устраивает, более того, я собираюсь ему помочь побыстрее принять решение.
— А какая в Москве сейчас погода? — спрашиваю я.
— Отдашь деньги и сама узнаешь.
— Вы всегда такой необщительный?
— А ты общительная?
— Я — нет. Обычно нет. Но сейчас что-то горло давит, словно ком застрял. Когда говоришь, он меньше становится. По крайней мере так кажется.
Тащерский ничего не отвечает и пихает меня вперед. Я послушно переставляю ноги. Побежать? Что он сделает? Догнать — не догонит. Не в темноте, и не по камням, которые я знаю как свои пять пальцев. О Господи, какой жуткий образ! Пока у меня их пять, но что будет, если боги меня не послушают, не воспользуются предложенной помощью и отвергнут ситуацию, которую я им готовлю? Сколько у меня будет пальцев? Господи, почему ты мне не послал хотя бы астмы, чтобы действительно побыстрее оборвать мои страдания приступом истерического удушья, если весь мой план все-таки сорвется? Но нет, это уже вопрос принципиальный. Я никуда не побегу. Я должна разобраться, и даже не со Стасом или Тащерским, а сразу уж с Богом.
— Еще обогнуть вон тот валун и пришли, — сообщаю я, переходя на шепот.
— Стаса точно нет в пещере?
— Точно. Он следит за домом, я же сказала.
— А что шепчешь тогда?
— Не знаю. Гг…гголос пропал.
— Волнуешься что ли?
— Волнуюсь, — честно говорю я.
«Волнуюсь» сказано слишком мягко. Чем ближе мы приближаемся к цели, тем слабее становятся мои ноги, тем громче разрываются в груди снаряды, бьющие прямо по сердцу.
— Здесь надо нагибаться. Скалу видите? Нам под нее.
Я направляю фонарик на препятствие, чтобы дать Тащерскому изучить его получше.
— Я первый, ты за мной, — решает он, вздохнув.
— Может, лучше я первая?
Но Тащерский сильнее сжимает мою руку, решительно сгибается пополам и, выставив мне под нос крепкий зад, пролезает под нависшим над тропой камнем.
— Больно! — жалуюсь я.
— Мне тоже было больно, когда деньги испарились со счета.
Перед нами предстает та самая расщелина, за которой открываются две дороги: вниз на наш с Арно пляжик и вверх к пещере. Сердце останавливается в груди. Ноги перестают слушаться. Дыхание замирает.
— Что встала? Нам на мост? Двигай тогда давай! — раздражается Тащерский. — Узкий мосток-то, сволочь! Туземцы под себя строили? Вдвоем не пройти.
Я делаю несколько шатающихся шагов.
— Может быть, перекурим? — спрашиваю я с надеждой на хотя бы минутную отсрочку безаппеляционного божественного суда, ради которого я сюда, собственно и пришла.
— Никаких перекуров!
Нож опять больно колет меня под лопатку, но я не могу заставить себя сдвинуться с места. Господи, дай мне силы! Вот он тот миг, когда все, наконец, будет по-твоему. Решай же! Я задираю голову к небу и на минуту мне кажется, что посреди холодного света (а, может быть, именно из него и слепленная, наподобие созвездий) на меня действительно выглядывает глумливая улыбка. Но нет, померещилось. Никакой улыбки там не оказывается, и лишь серебристые точечки Большой Медведицы перемигиваются, то появляясь, то снова исчезая за облаками.
— Я иду первый, — решает Тащерский.
— Нет, нет! Первая я! А вы стойте тут и ждите, пока я… вообщем пока я не перейду на ту сторону. Двоих мост не выдержит.
Если бы страх мог кричать, то окружающие нас скалы разломились на куски от его оглушительного рева. Я подхожу вплотную к мосту, заношу ногу над первой перекладиной, крепящейся к давно прогнившей веревочной основе, и мне кажется, что я теряю сознание. Все плывет у меня перед глазами, и, пошатнувшись, я хватаюсь рукой за канат, чтобы хоть как-то удержать равновесие. Вот она та самая пропасть в конце шоссе! Недаром я ее так ждала, не напрасно она мерещилась мне бессонными московскими ночами. Так все и есть. Это конец. Смерть.
Я словно впадаю в транс, я уже не соображаю, что за мной стоит Тащерский, не вижу скал, луны, не чувствую ветер. Мною завладевают ужас и жгучее, безысходное отчаяние. Как? Как он мог так поступить со мной?! Как они все могли?! Стас? Эти безжалостные, бесчувственные Боги? Кому и что я сделала в этой жизни столь плохое, чтобы кара была так велика?
Словно отрекшись от меня, луна заходит за тучу и все вокруг погружается в кромешную черноту. Тут же мелькает предательская мыслишка: надо все же пустить Тащерского первым! Пусть его заберут вместо меня! Я откуплюсь жертвоприношением, заложу его словно барана, авось злобные боги хотя бы на время напьются чужой крови и оставят меня в покое. Хотя оставят ли? Или у них другой план? Почему, Господи, нам не дано знать заранее о твоих намерениях? Я бы жила совершенно по-другому, я бы переделала все, мне кажется, теперь-то я знаю, как надо было! Дайте мне второй шанс! Я обещаю, я исправлюсь, я все пойму! К своему ужасу я понимаю, что даже не помню наизусть ни одной молитвы! Ничего, никакой соломинки, за которую можно бы ухватиться. В моей руке зажат полусгнивший канат. Это все, что у меня есть. Ни одной идеи, за которую было бы не жалко умирать, ничего светлого или высокого не согревает моей души в ее последние минуты.