Элизабет Костова - Похищение лебедя
Странное дело, после того, как я повесила у себя две-три его зарисовки, меня оставило чувство одиночества, когда постоянно кого-то высматриваешь, ищешь подходящего мужчину. Я стала принадлежать Роберту, — я, никогда не желавшая никому принадлежать. Наверное, в конечном счете мы принадлежим тем, кого любим. Не то чтобы я надеялась когда-нибудь заполучить его, или чувствовала, что должна хранить ему верность: поначалу я просто чувствовала, что не хочу, чтобы на эти рисунки смотрели из моей постели чужие глаза. Он рисовал деревья, людей, меня по памяти; рисовал себя страдающим над очередной работой. Я и сейчас не знаю, что значило для него посылать мне эти зарисовки, может, они все равно были ему не нужны, он бы просто запихнул их в стол или бросил на пол, а может, они значили для него больше и рисовались с особым вдохновением, потому что предназначались мне.
Однажды он прислал мне отрывок стихотворения Чеслава Милоша с припиской, что это — одно из его любимых. Я не была уверена, считать ли это выражением чувств самого Роберта, но несколько дней носила его в кармане прежде, чем прилепить на доску.
О, любовь моя, куда, куда они ушли,
Движение руки, шаги и шорох гальки.
Спрошу не в горести, но в удивленье.
А вот его писем я на доску не прикалывала. Письма иногда приходили вместе с рисунками, иногда сами по себе, и часто бывали очень короткими: мысль, рассуждение, образ. Я думаю, Роберт в глубине души и писатель, был писателем: если бы кто-нибудь собрал и расположил по порядку те отрывки и заметки, они составили бы короткий, импрессионистский, но очень хороший роман о его будничной жизни и о натуре, которую он упорно пытался писать. Я отвечала на каждое письмо, я поставила себе за правило быть отражением его поступков, поддерживать равновесие, так что в ответ на набросок я тоже посылала зарисовку, а на письмо отвечала письмом. Если он присылал письмо с зарисовкой я, верная своему правилу, отвечала более длинным письмом и вставляла зарисовку на том же листе.
Не знаю, замечал ли он установившийся порядок, — и потом не спрашивала. Он не очень часто мне писал, но в разгар переписки мы обменивались посланиями несколько раз в неделю. После нашей последней ссоры я составила новое правило: сожгу только письма, а рисунки сохраню, хотя с доски я сняла все зарисовки, кроме самой первой. Первую, сатира и деву, я через несколько недель после его ухода наклеила на картон и подкрасила акварелью, а потом сделала серию из трех картинок по мотивами той. Работать над ними было так больно, что я вполне могла бы разводить краски собственными слезами.
Я никогда не знала адреса Роберта, только почтовый ящик, в который он каждые несколько дней запускал руку. Я гадала, какой величины этот ящик, влезает ли в него вся рука или только пальцы; я представляла, как он вслепую шарит внутри, как Алиса, которая, когда выросла слишком большой, шарила в дымоходе, чтобы понять, кто в него лезет, ящерка или мышь. Он, конечно, знал мой адрес, значит, знал, где я живу. А я однажды побывала в Гринхилл-колледже: в разгар нашей переписки Роберт удивил меня, пригласив на открытие выставки, второй его выставки за время преподавания там. Он сказал, что приглашает меня, потому что я поддерживала его в работе, и намекал, что не сможет предложить остановиться у него; я поняла это так, что он хочет меня пригласить, но не уверен, хочет ли моего приезда.
Мне не хотелось огорчать его, но и себя огорчать не хотелось, поэтому я приехала из Вашингтона — вы знаете, доехать можно за один день — и остановилась в мотеле за городом. В новой художественной галерее в кампусе устроили прием с вином и закусками. Я не могла дать Роберту своего телефона, поэтому сообщила о своем приезде письмом, которое он получил слишком поздно.
Когда я входила в галерею, руки у меня дрожали. Я не виделась с Робертом после Мэна, с начала переписки, и уже жалела, что приехала. Как бы он не оскорбился, не решил, что я вторгаюсь в его жизнь — вот уж чего и в мыслях не было. Мне просто хотелось его повидать, хотя бы издали, и посмотреть новые картины, о замысле которых и о работе над ними я читала много недель. Я оделась очень просто, в черный свитер с широким воротом и обычные джинсы, и пришла в галерею за полчаса до начала приема. Я сразу увидела Роберта, возвышающегося над собравшейся в углу компанией; несколько гостей с винными бокалами в руках, кажется, расспрашивали его о картинах. Народу было полно: не только студенты и преподаватели, но и много элегантных гостей, судя по виду явно не из маленького сельского колледжа. Возможно, были там и покупатели.
Картины захватывали с первого взгляда: прежде всего я никогда еще не видела у Роберта таких больших полотен, сцены и портреты почти в натуральную величину, изображения дамы, которую я запомнила по картине в Барнетте, только теперь она была участницей ужасной сцены, обнимала мертвое тело другой, старшей женщины, оплакивала ее. Я задумалась, не предполагается ли, что это ее мать. У старшей женщины была жуткая рана в середине лба. На земле были и другие мертвые тела, помнится, некоторые уткнулись лицами в булыжную мостовую, на спинах кровь — но это были тела мужчин. Фон был прорисован смутно: какая-то улица, стена, груда булыжника или мусора. Фигуры были прямо из девятнадцатого века. Мне сразу вспомнилась сцена казни императора Максимилиана у Мане, та, что напоминает Гойю, только фигуры у Роберта были написаны подробнее и реалистичнее.
Трудно было понять, что все это значит, скажу только, что сила воображения поражала с первого взгляда. Женщина была так же красива, хотя бледна, с пятнами на платье, но Роберт сумел передать ужас. Это было тем тяжелее, что она была красива, как будто он принужден был запечатлеть ее с кровью на платье, с застывшим лицом. Из его писем я знала, что полотна яростные и странные, но увидеть их своими глазами было совсем другое дело; мне на минуту стало страшно, словно я присутствовала при убийстве. В его работах был внутренний разлад, сбивший меня с толку в моей любви к Роберту. Я отметила невероятную реалистичную скульптурность фигур, они внушали сочувствие горю, превозмогавшее ужас и отвращение, и я поняла, что вижу полотна, которые переживут нас всех.
Я готова была уйти, даже не поздоровавшись с Робертом, — отчасти от пережитого шока, отчасти из-за чувства тайной связи между нами — и отчасти, должна признаться, от большой стеснительности. Но я зашла слишком далеко и наконец стала проталкиваться к нему, когда толпа его поклонников поредела. Он увидел, как я пробиваюсь сквозь толпу, и на мгновение застыл. На его лице мелькнуло выражение внезапной радости, — как дорожила я потом этим воспоминанием, — но он тут же собрался и, подойдя, тепло пожал мне руку, вполне вежливо и благопристойно, успев прежде шепнуть мне, как он тронут. Я уже и забыла, какой он большой, какой удивительно красивый, какой поразительный. Он взял меня за локоть и принялся представлять окружающим, ничего не объясняя, только называя имя да иногда упоминая, что я тоже художница.
Среди этих людей, мельком представленных мне, была его жена. Она тоже тепло пожала мне руку и любезно спросила о чем-то, давая почувствовать, что мне, незнакомке, здесь рады. К счастью, кто-то сейчас же отвлек ее. Столкновение с ней потрясло меня, захлестнуло чем-то, что я назвала бы ревностью, если бы ревность не была так абсурдна. Она понравилась мне сразу и навсегда, вопреки моей воле. Она была много меньше Роберта (я воображала ее под стать ему, амазонкой, величественной Дианой), а она едва доставала мне до плеча. У нее были рыжеватые волосы, веснушки, она походила на золотистый цветок, и зеленое платье — как стебель. Будь она моей подругой, я бы попросила позировать мне ради удовольствия подбирать цвета.
Остаток вечера я чувствовала на ладони тепло ее руки. Я тактично ушла раньше всех, не заговаривая больше с Робертом, чтобы избавить его от расспросов, где я остановилась и надолго ли. Я поехала обратно, остановилась в мотеле в Южной Виргинии и лежала в постели, свернувшись в тихий комочек, и они стояли у меня перед глазами. Они — Роберт и его жена.
Май 1879
Этрета
М. Иву Виньо
Рю де Болонь, Пасси, Париж
Mon cher mari!
Надеюсь, это письмо застанет вас с папá в должном благополучии. Много ли у тебя работы? Вернешься ли ты в Ниццу или сможешь несколько недель провести дома, как надеялся? Прошли ли у вас дожди?
Я прекрасно доехала и провела первый день, работая на берегу. Погода для мая очень ясная, хотя и прохладная. Сейчас я отдыхаю перед ужином. Дядя сопровождал меня. Он работает над большим полотном с водой и скалами. Признаюсь, мне кажется удачным только один из написанных холстов, и тот довольно небрежный. Две горожанки в восхитительно широких юбках, идут, подобрав подолы, по воде, и между ними ребенок. Я постараюсь переписать его на больший холст, чтобы сохранить в памяти. Ландшафт так же прекрасен, как был три года назад, хотя в это время года многое по-другому: холмы едва начинают зеленеть, а горизонт серовато-голубой, как сланец, без тех клубящихся летних облаков. Наш отель вполне удобен, ты можешь не беспокоиться. Он не так изыскан, как прежний, но безукоризненно чист и обслуживание хорошее, а я даже предпочитаю некоторую простоту. Я с аппетитом позавтракала этим утром, ты был бы доволен. Поездка дала приятное утомление, и я крепко уснула, едва добралась до комнаты. Дядя захватил с собой заметки для какой-то статьи, над которой работает, отвлекаясь от живописи, а я в это время могу отдыхать, как ты просил. Кроме того, я от скуки начала читать Теккерея. Не нужно никого мне присылать. Я превосходно справляюсь, и очень рада, что Эсми так нежно заботится о папá, хотя у нее хватает и другой работы. Пожалуйста, береги себя: не выходи без пальто, пока не настанет настоящая весна. Не сомневайся, что я твоя преданная