Клайв Баркер - Зомби
— Какие новости из больницы?
— Такая красивая женщина, — произнес Хаммерсмит, уставившись на бутылку.
Кэлловэй готов был поклясться, что тот сейчас разрыдается.
— Хаммерсмит! Как она?
— Она в коме. Но состояние стабильное.
— Думаю, это уже неплохо.
Хаммерсмит воззрился на режиссера, и его торчащие брови в гневном выражении сошлись над переносицей.
— Ты сопляк, — всхлипнул он. — Ты ее трахал, да? Воображаешь себя крутым, а? Так вот что я тебе скажу: Диана Дюваль стоит дюжины таких, как ты. Дюжины!
— Значит, вот почему вы позволили мне ставить этот последний спектакль, Хаммерсмит? Увидели ее и захотели прибрать к своим грязным куцым лапам?
— Ты этого не поймешь. Ты думаешь не головой, а яйцами. — Казалось, он искренне обиделся на истолкование, которое Кэлловэй дал его восхищению Дианой Дюваль.
— Ну хорошо, как хотите. Но у нас по-прежнему нет Виолы.
— Вот поэтому я все и отменяю, — произнес Хаммерсмит медленно, смакуя момент.
Да, это должно было случиться. Без Дианы Дюваль «Двенадцатой ночи» не будет; и, скорее всего, это к лучшему.
В дверь постучали.
— Кто там еще, мать твою, — негромко выругался Хаммерсмит. — Войдите.
Это оказался Личфилд. Кэлловэй почти рад был увидеть это странное, изборожденное рытвинами лицо. Хотя ему хотелось задать старику кое-какие вопросы: о том, в каком состоянии он оставил Диану, об их разговоре, но он не желал беседовать об этом в присутствии Хаммерсмита. А кроме того, появление Личфилда в кабинете директора опровергало обвинения, которые уже было сформировались у режиссера в мозгу. Если старик по какой-то причине попытался причинить Диане вред, неужели он вернулся бы в театр так скоро, с улыбкой на лице?
— Кто вы такой? — рявкнул Хаммерсмит.
— Меня зовут Ричард Уолден Личфилд.
— Это мне ни о чем не говорит.
— Прежде я был доверенным лицом «Элизиума».
— Вот как.
— Я сделал своей целью…
— Что вам нужно? — перебил его Хаммерсмит, которого раздражали манеры гостя.
— Я слышал, спектакль под угрозой, — ответил Личфилд, ничуть не выведенный из терпения.
— Никакой угрозы нет, — возразил Хаммерсмит, позволив себе слегка улыбнуться уголком рта. — Никакой угрозы нет, потому что спектакля не будет. Он отменен.
— Неужели? — переспросил Личфилд, взглянув на Кэлловэя. — Это сделано с вашего согласия?
— Его согласие не имеет значения, я имею право отменить спектакль, если того требуют обстоятельства; это написано в контракте. Сегодня театр закрывается навсегда, и спектаклей здесь больше не будет.
— Будут, — возразил Личфилд.
— Что? — Хаммерсмит встал из-за стола, и Кэлловэй вдруг понял, что он никогда не видел его стоящим. Директор оказался коротышкой.
— «Двенадцатая ночь» будет идти, как запланировано, — мурлыкал Личфилд. — Моя жена любезно согласилась заменить мисс Дюваль в роли Виолы.
Хаммерсмит рассмеялся; это был грубый, хриплый смех мясника. Однако он тут же смолк: в офисе повеяло лавандой, и вошла Констанция Личфилд в мерцающих шелках и мехах. Она была такой же прекрасной, как и в день смерти, и при виде ее Хаммерсмит задохнулся и смолк.
— Наша новая Виола, — объявил Личфилд.
После секундного замешательства Хаммерсмит обрел дар речи:
— Эта женщина не может выступать на сцене без предварительного объявления за полдня.
— А почему бы и нет? — произнес Кэлловэй, не сводя глаз с молодой актрисы.
Личфилду повезло: Констанция была необыкновенной красавицей. Кэлловэй едва осмеливался дышать, опасаясь, что видение вот-вот исчезнет.
Затем она заговорила. Она произнесла строчки из первой сцены пятого акта:
— Не обнимай меня и не целуй,
Пока приметы времени и места
Не подтвердят тебе, что я — Виола. [8]
Голос у нее был негромкий, музыкальный, но он, казалось, шел из глубины души, и каждая фраза словно говорила о скрытой, бушующей в ней страсти. И это лицо. Оно было живым, одухотворенным, и черты его скупо, но точно передавали изображаемые актрисой чувства.
Констанция завораживала.
— Простите, — заговорил Хаммерсмит, — но на этот счет существуют строгие правила. Она состоит в профсоюзе?
— Нет, — ответил Личфилд.
— Ну вот, видите, это совершенно невозможно. Профсоюз строго запрещает подобные вещи. Они с нас кожу живьем сдерут.
— Да какая вам разница, Хаммерсмит? — вступил Кэлловэй. — Какого черта вы суетитесь? Когда это здание снесут, вы к театру и близко не подойдете.
— Моя жена наблюдала за репетициями. Она превосходно знакома с ролью.
— Это будет необыкновенной удачей, — продолжал Кэлловэй, глядя на Констанцию; с каждой минутой энтузиазм его разгорался все сильнее.
— Вы рискуете разозлить профсоюз, Кэлловэй, — проворчал Хаммерсмит.
— Я готов пойти на риск.
— Как вы совершенно правильно заметили, мне до этого мало дела. Но если им кто-нибудь шепнет словечко, вас размажут по стенке..
— Хаммерсмит, дайте ей шанс. Дайте нам всем шанс. Если профсоюз обольет меня грязью, это мое дело.
Директор снова сел.
— Да никто не придет, вы что, не понимаете? Диана Дюваль была звездой; они высидели бы весь ваш занудный спектакль, только чтобы посмотреть на нее, Кэлловэй. Но неизвестная?.. Ну ладно, это же ваши похороны. Идите, делайте что хотите, я умываю руки. Вы за все отвечаете, Кэлловэй, запомните это. Надеюсь, они вас за это распнут.
— Благодарю вас, — произнес Личфилд. — Очень любезно с вашей стороны.
Хаммерсмит начал наводить порядок у себя на столе, освобождая место для бутылки и стакана. Беседа была окончена: он больше не интересовался судьбой этих однодневок.
— Уходите, — велел он. — Просто уйдите отсюда.
— У меня несколько условий, — заявил Личфилд Кэлловэю, когда они вышли из офиса. — В спектакле необходимо кое-что изменить, для того чтобы моей жене было удобнее работать.
— И что именно?
— Ради комфорта Констанции я попрошу вас существенно уменьшить яркость освещения. Она не привыкла играть в свете таких ослепительных софитов.
— Очень хорошо.
— Я также хотел бы, чтобы вы установили ряд софитов на рампе.
— На рампе?
— Я понимаю, это необычное условие, но она чувствует себя гораздо лучше, когда на рампе горят огни.
— Они же слепят актеров, — возразил Кэлловэй. — Им трудно видеть зрителей.
— И тем не менее… Я вынужден настаивать на этом условии.
— Хорошо.
— И третье, я попрошу вас изменить все сцены с поцелуями, объятиями и другими прикосновениями таким образом, чтобы исключить любой физический контакт с Констанцией.
— Все?
— Все.
— Но ради бога, почему?
— Моей жене противопоказано учащенное сердцебиение, Теренс.
Кэлловэй на мгновение поймал взгляд Констанции. Он был подобен взгляду ангела.
— Может быть, следует представить нашу новую Виолу группе? — предложил Личфилд.
— Почему бы и нет?
И все трое отправились в зрительный зал.
Переустройство сцены и изменение всех эпизодов с прикосновениями к Виоле не заняло много времени. И хотя актеры сперва отнеслись к новой коллеге с опаской, ее сердечные манеры и природная грация быстро покорили их. А кроме того, ее появление означало, что спектакль все-таки состоится.
В шесть Кэлловэй объявил перерыв, сказав, что репетиция в костюмах начнется в восемь, и отпустил актеров часок отдохнуть. Все разошлись, переговариваясь с новообретенным энтузиазмом. То, что еще утром казалось хаосом, по-видимому, начало обретать форму. Конечно, оставалось еще множество мелких недочетов, но все это было нормальным для спектакля. На самом деле актеры сейчас впервые почувствовали себя уверенно. Даже Эд Каннингем снизошел до комплиментов новой Виоле.
Личфилд застал Таллулу за уборкой в Зеленой комнате.
— Сегодня…
— Да, сэр.
— Тебе нечего бояться.
— Я не боюсь, — ответила Таллула. — Как вы можете так думать? Как будто…
— Это может быть болезненно, о чем я сожалею. Для тебя, да и для всех нас.
— Я понимаю.
— Не сомневаюсь. Ты любишь театр, как и я: тебе известен парадокс актерской профессии. Играть жизнь… ах, Таллула, изображать живого человека — как это странно. Иногда, знаешь ли, я спрашиваю себя: а долго ли еще я смогу продолжать этот спектакль?
— Вы играете превосходно, — ответила она.
— Ты так думаешь? Ты действительно так думаешь? — Ее похвала подбодрила его. Он так устал постоянно притворяться: изображать человека из плоти и крови, дыхание, жизнь. Чувствуя благодарность к Таллуле за ее слова, он прикоснулся к ней. — Ты хотела бы умереть, Таллула?
— А это больно?