Дэн Симмонс - Мерзость
Вершина горы Маттерхорн представляет собой гребень длиной сто ярдов, если вы захотите преодолеть расстояние между нижней, чуть более широкой «Итальянской вершиной» и высшей, самой узкой точкой на «Швейцарской вершине». За прошедшие девять месяцев Дикон и Жан-Клод научили меня, что все хорошие горы предлагают простой выбор. Пик Маттерхорн предлагает очень простой выбор: оступишься влево, и умрешь в Италии; неверный шаг вправо, и смерть настигнет тебя в Швейцарии.
Итальянская сторона представляет собой отвесную скалу высотой 4000 футов, оканчивающуюся камнями и острыми выступами, которые остановят падение на полпути, а швейцарская сторона обрывается к крутому снежному склону и скалистым гребням на несколько сотен футов ниже серединной отметки, где валуны и выступы могут остановить, а могут и не остановить падение тела. На самом гребне довольно много снега, на котором остаются четкие отпечатки наших шипованных ботинок.
Гребень на вершине Маттерхорна не относится к тем, которые журналисты называют острым, как бритва. Свидетельством тому наши следы. Будь он острым, отпечатки подошв располагались бы по обе стороны, поскольку самый разумный способ передвижения по такому гребню — медленная, раскачивающаяся походка больной утки, когда одна нога ставится на западной стороне узкого гребня вершины, а другая на восточной. Поскользнувшись, вы отобьете себе яйца, но — будь на то воля Бога или судьбы — не упадете с высоты 4000 футов.
На чуть более широком снежном гребне, который представляет собой вертикальный снежный карниз, мы использовали бы прием, который Жан-Клод называет «прыжок на веревке». Мы двигались бы в связке, и если бы шедший непосредственно впереди или сзади поскользнулся, следовало мгновенно (на таком узком снежном склоне времени на размышления нет) — «мгновенная реакция» становится автоматической в результате многочисленных тренировок — прыгать на противоположную сторону гребня, и тогда оба повисли бы над 4000-футовой или еще более глубокой пропастью, отчаянно надеясь, что (а) веревка не оборвется, обрекая на смерть обоих, и (б) что ваш вес уравновесит его вес, предотвращая падение.
Это действительно работает. Мы много раз тренировались выполнять этот прием на остром снежном гребне Монблана. Только там наказанием за ошибку — или обрыв веревки — было 50-футовое скольжение до горизонтального снежного поля, а не падение в 4000-футовую пропасть.
Рост у меня 6 футов и 2 дюйма, а вес 220 фунтов, и когда я исполнял «прыжок на веревке» в паре с бедным Жан-Клодом (рост 5 футов и 6 дюймов, вес 135 фунтов), логика подсказывала, что он должен перелететь через снежный гребень, как попавшая на крючок рыба, и мы оба съедем вниз. Но поскольку у Жан-Клода была привычка брать самый тяжелый рюкзак (кроме того, у него была самая быстрая реакция, и он лучше всех управлялся с ледорубом на длинной ручке), принцип противовеса срабатывал, и сильно натянутая пеньковая веревка врезалась в снежный карниз, пока не упиралась в скалу или твердый лед.
Но, как я уже сказал, по сравнению с острыми гребнями длинный гребень Маттерхорна был все равно что французский бульвар: достаточно широкий, чтобы идти по нему, хотя в некоторых местах гуськом, и — если вы очень смелый, опытный или абсолютно безмозглый — даже сунув руки в карманы и думая о посторонних вещах. Дикон именно так и поступил — расхаживал взад-вперед по узкому гребню, вытащив из кармана свою старую трубку и раскуривая ее на ходу.
В то утро Дикон, который мог молчать дни напролет, вероятно, чувствовал потребность в общении. Попыхивая трубкой, он жестом пригласил меня и Жан-Клода последовать за ним к дальнему краю гребня, откуда можно было видеть Итальянский хребет, откуда начинались почти все первые попытки покорения вершины — даже Уимпером, пока он не решил использовать казавшийся более сложным (но в действительности несколько более простой из-за наклона гигантских плит) Швейцарский хребет.
— Каррель со своей группой был там, — говорит Дикон, указывая на линию приблизительно в одной трети расстояния до узкого гребня со скалистыми склонами. — Столько лет усилий, и в конечном итоге Уимпер на два или три часа опережает своего итальянского друга и проводника.
Естественно, он имеет в виду Уимпера и его шестерых товарищей, которые первыми покорили Маттерхорн 14 июля 1865 года.
— А Уимпер и Кро не сбрасывали на них камни?
Дикон смотрит на нашего французского друга и видит, что тот шутит. Оба улыбаются.
— Уимпер очень хотел привлечь внимание Карреля. — Дикон указывает на отвесную скалу слева от нас. — Вместе с Кро он кричал и бросал камни с северного склона — разумеется, подальше от гребня, по которому поднимались итальянцы. Но Каррелю и его команде это, наверное, напоминало артиллерийский обстрел.
Мы все смотрели вниз, словно могли видеть расстроенного итальянского гида и его товарищей, переживающих шок от своего поражения.
— Каррель узнал белые бриджи своего старого клиента. Каррель считал, что находится примерно в часе от вершины — он уже провел через самые сложные препятствия, — но после того, как узнал Уимпера на вершине, просто повернул назад и повел группу вниз. — Дикон вздыхает, глубоко затягивается трубкой и окидывает взглядом горы, долины, луга и ледники под нами. — Каррель взошел на Маттерхорн два или три дня спустя, снова от Итальянского хребта, — тихо прибавляет он, словно обращаясь к самому себе. — Закрепив за итальянцами второе место в гонке. Даже после чистой победы британских парней.
— Чистой победы, oui…[5] но такой трагичной, — говорит Жан-Клод.
Мы возвращаемся к северному концу узкого гребня вершины, где у камней сложены наши рюкзаки. Мы с Жан-Клодом начинаем распаковывать обед. Это наш последний день на Маттерхорне и, возможно, последний перед долгим перерывом в совместных восхождениях… а может, и вообще, хотя я очень надеюсь, что нет. Больше всего на свете мне хочется провести остаток своих Wanderjahr[6] занятий альпинизмом в Альпах с этими новыми друзьями, но Дикона ждут какие-то дела в Англии, а Же-Ка должен вернуться к обязанностям члена «Гидов Шамони» и присутствовать на ежегодном собрании ассоциации в свято блюдущей традиции долине Шамони, священной для альпинистского братства.
Отбросив грустные мысли о расставании и о том, что всему приходит конец, я прервал свое занятие и снова окинул взглядом пейзаж. Мои глаза голоднее желудка.
На небе ни единого облачка. Ясно видны Приморские Альпы в 130 милях от нас. На фоне неба выделяется похожая на зуб гигантской пилы громада горы Экрин, которую впервые покорили Уимпер и его проводник Кро. Слегка повернувшись к северу, я вижу высокие пики Оберланда на том берегу Роны. На западе над более низкими горами господствует Монблан; солнечные лучи отражаются от его заснеженной вершины, которая сверкает так ярко, что я щурюсь. Немного повернувшись на восток, вижу зубчатую гряду пиков — на некоторые я поднимался за минувшие девять месяцев вместе со своими новыми друзьями, другие ждут меня, а какие-то я никогда не покорю, — белых остроконечных вершин, постепенно уменьшающихся в направлении далекого бугристого горизонта, тонущего в тумане.
Дикон и Жан-Клод жуют свои сэндвичи и запивают водой. Я перестаю любоваться окрестностями, отбрасываю романтические мысли и принимаюсь за еду. Холодный ростбиф очень вкусный, на хлебе хрустящая корочка, и я с удовольствием жую. От листьев хрена на глазах выступают слезы, и Монблан становится размытым белым пятном.
Посмотрев на юг, я наслаждаюсь видом, о котором Уимпер писал в своей классической книге «Восхождения в Альпах в 1860–1869 гг.». Я прекрасно помню эти слова, которые читал накануне вечером при свете свечи в своей палатке над деревней Брей и которые описывали картину, увиденную Эдвардом Уимпером 14 июля 1865 года, ту самую, которой я наслаждался в конце июня 1924 года.
Здесь темные, мрачные леса и яркие, живые долины, гремящие водопады, и тихие озера, плодородные земли и дикие пустоши, солнечные равнины и замерзшие плато. Здесь самые грубые формы и самые изящные очертания — дерзкие, вертикальные утесы и мягкие, волнистые склоны, скалистые горы и заснеженные горы, мрачные и одинокие или сияющие белыми склонами — башенки — бельведеры — пирамиды — купола — конусы — и шпили! Здесь все, что может предложить мир, любой контраст, который только пожелает душа.
Да, вы можете назвать Эдварда Уимпера неисправимым романтиком, каковыми были многие альпинисты «золотого века» в середине и в конце XIX столетия. И по строгим, современным стандартам 1924 года это описание казалось слишком цветистым и старомодным.
Что касается обвинения в безнадежном романтизме, то я должен признаться, что сам романтик. Наверное, это во мне неистребимо. Я окончил Гарвард по специальности английская литература и был готов писать собственные великие романы и рассказы о путешествиях — разумеется, неизменно в строгом современном стиле, — но тут с удивлением обнаружил, что стиль XIX века в исполнении Эдварда Уимпера, цветистая проза и все такое, снова тронул меня до слез.