Эллен Датлоу - Лучшие страхи года
— Но нонешний раз не такой, как другие! — в отчаянии воскликнул он после новых ее схваток. — Говорят, она все знает о детках. То и дело принимает их.
— Принимает их? Она их пожирает! — молвила матушка. — И дело не только в этом ребеночке. Она и на двух других может глаз положить, когда я покормлю да засну. Я скорее умру, чем подпущу ее к моему дому, мерзкую ведьму.
Так она и сделала, умерла, и наш новый братик или сестренка — тоже, внутри нее. Мы не знали, кто это был.
— У нас родится еще одна маленькая Киртель? — спрашивал, бывало, наш ясноглазый батюшка, сидя перед сном у очага. — Или еще один крошка-лесоруб вроде Ганса?
Это казалось так важно. Даже когда младенчик умер, я все равно хотел знать.
— Что толку-то? — рыдал батюшка. — Он же наружу к нам не вышел, чтобы мы на него глянули!
Я устыдился и замолчал.
И куда позже, входя в почерневшие города, где мужчину от женщины можно было отличить лишь по фасону шляпы, или по ленте для волос, волочащейся за ними в пыли, или по изношенному переднику, или, что хуже всего, по сморщенным ошметкам, болтающимся меж голых ног… Куда позже я понял, что пол младенца — ничтожнейшая малость. Вообще ничего не значащая.
* * *Я прихожу в себя, а они все еще заняты друг другом. Две полоски земли прилепили губы и щеки к зубам. Так крепко, что приходится выковыривать землю пальцем. О чем я только думал минувшей ночью? Я сажусь. Кости свалены грудой позади меня, а черепа — отдельной кучкой. Вспоминаю: это, чтобы сосчитать их. А думал я вот о чем — где она сыскала всех этих детей? Мы с Киртель брели сюда много дней, это точно. В мире будто и не было ничего, кроме деревьев, и сов, и лис, и того оленя… Ночью Киртель боялась летучих мышей, но я ни одной не видал. И людей мы не видели, ни одного, хоть мы их и искали, ведь потому-то и к домику пылетухи вышли, глупые такие.
Но что я делать-то изготовился? О чем я думал, эти кучи складывая? Сначала хотел я собрать все кусочки Киртель. Но потом еще один череп подвернулся, и я подумал: «Может, этот больше Киртель по размеру подходит?» А затем, череп за черепом, я рыл и копал, грыз эту землю, слюнями истекал, через нос дышал, а кости, казалось, сами из земли навстречу мне вставали… Тянулись к луне — как дерево к солнцу среди других деревьев стремится, поднимается, тоненькое, пока не находит довольно света, чтобы веточки расправить… Тянулись ко мне, будто думали: «Вот наконец кто-то нам поможет».
Подбираю ближайший череп. Который из них — сестрицы моей? Даже если б я мог отличить по черепу девочку от мальчика. Здесь ли вообще ее косточки? Может, она все еще в могиле своей под ежевикой, где колючки копать не давали?
Теперь у меня по черепу в каждой руке, будто на рынке два кочана капустных взвешиваю — какой тяжелее? И тут я понимаю: изменилось что-то. Тс-с! Слушай!
Свиньи. Пылетуха — сама хрюкает, как свинья. Как и у них, складу никакого нет, охи и вздохи без всякого порядку. И я…
Молча опускаю черепа обратно в кучу. Я не слышал Гринанна этим утром. Ни слова, ни стона. Только ведьму. Свиней и ведьму.
Теперь, в солнечном свете, домик виден как есть: кривая хибара, стены покосившиеся подперты чем попало, крыша неряшливая в заплатках из глины, просто комками туда накиданной. Задняя дверь широко распахнута. Я подкрадываюсь и прячусь за ней, спиной к стене.
Изнутри доносятся какие-то мокрые шлепки и такие звуки, будто размешивают что-то. Пылетуха пыхтит — приглушенно и как-то отчаянно. Утомил он ее, что ли? Или душит ее? От него ни вздоха, ни слова. Зверюга в клетке коротко лает. Сильный запах дерьма. Рассвет согрел, оживил все и вся — мухи взад-вперед снуют, в дверь и из двери.
Я прижимаюсь к стене изо всех сил. На ступеньках вмятина: если настолько расхрабрюсь, чтоб войти, ногу туда и поставлю. И тут из хибары капля крови падает. Ровно во вмятину стекла, затем вниз по ступенькам поспешила и в сорной траве канула.
Сколько ж я стою, глядя поверх свинарника и курятника в лес, изо всех сил желая оказаться сейчас там, среди деревьев, а не здесь, прилепленным к стене, как одна из тех горгулий на обезьяньем доме в Дьяволвиле? Каждый новый звук новый мешочек страха в кишках развязывает. Муха влетела в мой раззявленный рот и наружу вылетела. Голыш, из стенки торчащий, дыру у меня в затылке проделал — так крепко к стенке я прижимаюсь.
И наконец нет больше мочи — я должен знать точно. Должен хоть один взгляд кинуть, прежде чем удрать во все лопатки, а то все, что я сейчас себе напридумывал, сегодня же ночью приснится. Она ж не настоящая ведьма, заклятие мне в спину не бросит. И теперь я ловкий и шустрый, легко удрать от нее сумею.
Так я отлепил голову и все остальное от этой стенки. Согнул одну ногу, а другую выпрямил и голову свою здоровущую и глаза хлопающие из-за косяка высунул. Только разок хотел глянуть и дать деру. И настолько готов был прочь пуститься, что, даже когда увидел, что нужды в том нет, чуть наружу не вывалился. Уперся ногой, чтоб на месте остаться, и внутрь уставился. Задом она ко мне стояла, голая, — поворотилась грязной белой спиной, попой и толстыми ляжками. Даже если б она не делала то, что делала, и то жутко бы было: какое все мокрое, сморщенное, волосами облепленное и как трясется.
Гриннан мертвый на столе лежит. Старуха его ноги раздвинула и дыру в нем выела, в мягкой его части. Внутренности наружу, на пол, вытащила и голыми ступнями, в кровище измазанными, дерьмо из них давит. Ноги голые дрожат, на скользком ковре из кишок устоять пытаются. Чую — дерьмо и рыбой соленой пахнет, и куркумой с шафраном. Стон этот дьявольский вверх-вниз ходит: не то клич боевой, не то мурлыканье. Я было подумал, что сам его испускаю, потом глянул — это тень в клетке мечется, вокруг себя сворачивается-разворачивается, как круги да рябь на черной воде, а глаза от каши кровавой оторваться не могут, и голод в них жуткий.
Ведьма голову свою из Гриннана вытащила, чтобы воздуха-то глотнуть. Голова и плечи красным блестят, с волос намокших капает, сосцы пурпурные, заострившись, вниз смотрят — как два рубина висят. Хватанула воздуха, только зубы алые мелькнули, и снова в Гриннана зарылась: голова, как мертвый младенец, в его утробе, только выше, все выше, все выше вколачивается, как рождается навыворот.
В своих скитаниях я много творил дурного и слышал, как другие со смехом или восхищением у огня о непотребствах рассказывали. Всяких ужасов я навидался, через все прошел, но этот — в разы ужаснее. Никогда еще на глазах моих зло так явно не творили, напоказ не выставляли прямо под носом, мухам пир такой не устраивали. А средство, чтоб мерзость эту прекратить, никогда еще на стенке прямо передо мной не висело, не улыбалось мне так — во всю ширь острого-преострого лезвия. Пылетухин топор. Острый, как острейший обрезок ногтя, ясный, как рассветное небо. Единственно чистый во всем вонючем домишке.
* * *Лишь под вечер добрался я до батюшкиного дома. Как нашел я дорогу, если в свое время мог весь день проплутать, заведи меня кто в лес на двенадцать шагов? Не знаю, это как-то само ко мне пришло. Все кружные тропы, что я прежде выбирал, остались в стороне, и я шел по единственному верному пути, шел прямо, минуя их: один мешок у меня в руках, другой — на спине.
В моих мечтах наш дом был большим и удобным, исполненным надежности, а дух моей матушки горел внутри, как волшебная свечка. И Киртель всегда была где-то рядом, бежала ко мне навстречу, сияя от радости.
А сейчас я вижу перед собой бедный домишко как он есть, опустошенный чумою, словно множество других, что мы с Гриннаном на пути встречали и грабили. Крошечный — даже меньше ведьминой хибарки. Весь осевший, посреди тишины бурьяна и щебета леса. Единственное, чем он приметен, — я первый здесь, никто его покуда не тронул. Наношу его на свою звездную карту: здесь безопасно, здесь мое убежище, потому что в такую даль ни один разбойник не рискнет забраться.
Почерневший мальчонка сидит на ступеньках, головой к косяку прислонился, будто всего лишь смертельно устал. Внутри второй ребенок лежит в колыбели. Батюшка и вторая матушка — в своей кровати, бок о бок, как граф со своей графиней на могильном камне в Ардблартене, только не так тонко вырезаны да не так богато одеты. Прочее все точно такое, как было, когда мы с Киртель дом покинули. Скудное и жалкое, чего же еще ожидать! И ценного ничего нет, Гриннан бы разгневался. «Сожги кровати и трупы, парень! — сказал бы мне — Присвоим этот ветхий кров, раз это все, что у них есть».
— Но Гриннан не здесь, верно? — говорю я мальчишке на ступеньках, пронося мимо него мотыгу. Гриннан в земле со своей зазнобой, под тыквами. И с большущей тыквой внутри. А госпожа Тыквенная Голова в его объятиях, так что они могут вечно любиться у себя под землей.
Я беру палку и размечаю могилы: для батюшки, для второй матушки, для братца, для сестрички, а самая большая — для Киртель, для двух мешков ее косточек. До заката еще времени довольно, а луна нынче яркая, мне ли не знать. Если надо, хоть всю ночь проработаю. Я довольно крепкий, и омерзения во мне покуда до краев. Буду копать и копать, пока все не кончу.