Стивен Хантер - Я, Потрошитель
Опять отличные разведданные. Окошко захлопнулось, открылась дверь. Я проскользнул внутрь, и меня тотчас же ударила пелена дыма, висящая в красном воздухе, поскольку все фонари были окрашены в этот адский цвет.
– Трубку, старик, но только чтобы никакого дерьмового турецкого отстоя! Изволь подать лучший персидский «шелк»!
Для меня это была полная галиматья, но опять же Росс дал дельный совет. Китаец оглядел меня с ног до головы, но, полагаю, европейские лица были для него такими же одинаковыми, какими кажутся англичанину лица азиатов. В любом случае ничего плохого он сказать про меня не мог – разве что про мой коричневый твидовый костюм, но и тот в конце концов был признан приемлемым. Затем китаец провел меня по коридору, где под табличкой «ВСЕГДА ЕСТЬ ТРУБКИ И ФОНАРИ» угрюмо сидел здоровенный ласкар[64], у которого был такой вид, будто он для развлечения рубит людям головы. Слева была дверь, завешенная циновкой, и китаец провел меня туда.
Я увидел сияние красных фонарей и в этом свете различил лежащих неподвижно людей, услышал тихие вздохи, выдающие их присутствие, и постепенно мои глаза приспособились. В воздухе клубился красноватый дым; помещение было грязным, сырым и в то же время сухим и жарким; звучали тихие стоны, кряхтенье, хихиканье и кашель. Как это ни странно, чувствовался запах жареных орешков, хотя в нем присутствовали какие-то тревожные нюансы. В полумраке светились извивающиеся черви, которые разгорались при затяжке и снова тускнели. Мои глаза приспособились лучше, и я увидел обитель полного оцепенения, людей, лишившихся способности двигаться, не имеющих никаких желаний, распростертых в соломенных креслах, вялых, словно тряпичные куклы, растерявших чванство и высокомерие; у всех отвисли челюсти, глаза устремились в бесконечность, или в вечность, или туда, где эти две категории каким-то образом встречаются. Подполковника Вудраффа я здесь не узнал, но я не смог бы узнать никого.
Китаец подтолкнул меня в спину и что-то залепетал на своем языке, протягивая маленькую ладошку. Когда я вложил в нее стандартные три шиллинга и шесть пенсов за щепотку, он разочарованно поморщился, тогда я добавил еще двухпенсовик, демонстрируя свою благожелательность. Китаец подвел меня к креслу, я освободился от шляпы и пальто, и он предложил мне лечь. Четыре дивана стояли рядом с красным фонарем, сияющим посреди стола с бронзовой крышкой. Я полежал несколько минут, давая своим глазам приспособиться, не смея оглядываться по сторонам, ибо это было не то место, где приветствуются дружеские взгляды.
Через какое-то время вернулся хозяин с длинной глиняной трубкой, со слегка изогнутым чубуком и маленькой чашечкой на конце. Росс просветил меня, как должен держаться опытный курильщик опиума, поэтому я поднес чашечку к глазам, потер лежащую внутри бурую пасту, подцепил немного ногтем и поднес к носу, чтобы понюхать, а затем лизнул, пробуя на вкус, как будто мог почувствовать разницу между турецким и персидским зельем. На мой взгляд, паста не имела ни вкуса, ни запаха, но я кивнул и подмигнул китайцу, и тот быстро удалился.
Положив трубку чашечкой на фонарь, я дождался, когда опиум наберется энергии и начнет тлеть. Мне было сказано, что паста невосприимчива к открытому огню; только приложение тепла, переданного через мягкие металлы, воспламеняет ее, начиная алхимическое волшебство. Несомненно, за мной наблюдали, поэтому когда я увидел струйки дыма, я взял трубку в рот и затянулся.
Не произошло ровным счетом ничего. Странно, Кольридж увидел неведомые страны после того, как его воображение раскрепостилось благодаря таинственным способностям зелья, но я ничего не увидел. Я заморгал, думая: рассказы про опиум явно преувеличены.
И тут… ого, а это уже было очень интересно. Чувство удовольствия, которое можно назвать только словом «острое». Кожа моя стала мягкой, тело наполнилось приятным теплом. Через считаные мгновения «острое» преобразовалось в «постоянное». Удовольствие стало общим. Я словно забыл, кто я такой и зачем здесь нахожусь. Я откинулся назад, и на какой-то миг мне показалось, что я нашел рай. Тьфу ты, черт! Слишком рано, чтобы утверждать подобное, поскольку уже следующее мгновение завершило мое путешествие по верхним уровням волшебной маковой страны и привело меня к той цели, которую сотворил для меня опиум.
Я очутился в концертном зале, один, но хорошо одетый. На сцене стояла моя сестра[65]. Аплодисменты были оглушительными, хотя опять же я был совершенно один на рядах кресел, обитых красным плюшем, и я не хлопал. Люси, моя любимая, с изяществом принимала воодушевление невидимой публики. Она была прекрасна в шелковом платье с глубоким вырезом; маленькая упругая грудь красовалась под лебединой шеей, украшенной ниткой жемчуга; на ее красивом лице застыла спокойная уверенность.
Люси запела. Кажется, это была ария из Вагнера, из тех, что мягче, романтичнее, ничего про черные тучи и воинствующих северных богов, крушащих друг друга мечами и топорами. Голос у нее был прекрасный, но, как это ни странно, каждая нота, вырвавшаяся у нее из горла, зависала в воздухе, превращаясь в птицу с ярким оперением.
Она стояла, увенчанная короной. Великолепие музыки бережно хранилось в разноцветных перьях над ней, и в целом это внушало благоговейный трепет. Казалось, то была сцена из какого-то благочестивого обряда. Бог, кем бы он ни был, официально выражал Люси свое восхищение.
Я всегда ненавидел свою сестру. В то время как мне приходилось бороться, она блаженно парила в небесах. В то время как я спотыкался и падал, она торжествовала победу. В то время как меня не любили, ее боготворили. Я был убежден в том, что Люси прислали сюда в насмешку над моими многочисленными неудачами, отсутствием таланта и прилежания, моей грубостью, скользким лицемерием, сознанием того, что музыка, в нашей семье бывшая рекой жизни, в моей судьбе ничего не значит, в то время как на сестру она проливалась бриллиантовым дождем.
Ошеломило меня то, какую я испытывал гордость. Лишившись своей ярости по поводу главенствующего положения Люси в нашей семье, я был захлестнут потоком любви. Это была моя сестра, родная кровь, близкий человек, и я испытывал бесконечное удовлетворение.
Однако в этот полурай – истинное выражение моей любви к Люси, которую я до сих пор скрывал ото всех, и в первую очередь от себя самого, к глубине ее таланта, к совершенству ее красоты, не запятнанной ревностью и страхом, – проник змей, только это был не змей, а огромный свирепый кабан (в этом грубом обличье скрывался я, ее брат? эту шутку отколол опиум?), со страшными клыками, шумно сопящий, хрюкающий, изрыгающий грязь и потроха, всем своим видом говорящий о жестоком насилии.
Он бродил по сцене, принюхивался, что-то жевал. Люси не испугалась, не убежала. Она была полна любви. Сестра погладила кабана по отвратительной голове, опустилась на колени и переключилась на Брамса, исполняя что-то нежное и трогательное. Люси покорила сердце дикого зверя, укротила его, и кабан также с радостью опустился на колени, а потом растянулся на сцене, уткнувшись рылом в пол, и громко захрапел, вероятно, погрузившись в свои собственные опиумные грезы. Должен добавить, что эти образы были такими живыми, словно все происходило наяву. Я понятия не имею, что они означали и вообще означали ли что-нибудь. Однако они остались со мной, полагаю, навсегда.
Заморгав, я обнаружил, что вернулся в курильню, в пелену красного тумана. Я готов был поклясться, что мое путешествие продолжалось всего секунду-другую. Однако, как только действительность более или менее вернулась, мне стало скучно. Если в опиумной курильне не курить опиум, чем еще заниматься? Поскольку никаких других развлечений здесь не было, ответ очевиден: ничем, и я абсолютно ничего не делал на протяжении приблизительно часа, время от времени притворяясь, будто втягиваю в легкие наркотический дым. Однако по большей части я просто лежал неподвижно, и через какое-то время посчитал, что можно оглядеться по сторонам.
Подполковника Вудраффа я в полумраке не увидел, но в клубах красного дыма я вообще ничего не видел. В какой-то момент лежавший напротив мужчина решил, что он для одного вечера уже достаточно постранствовал по вселенной, встал и, пошатываясь, вышел. Это открыло мне вид, и в противоположном конце, где также были составлены рядом четыре кресла, я разглядел контуры котелка Вудраффа, различил его короткое тело и таким образом опознал его. Его лицо было неподвижным, частично скрытым чем-то вроде большой летучей мыши. Он казался полностью бесчувственным, таким же бесчувственным, как и все остальные, и у меня даже мелькнула мысль, что он умер. Однако затем я заметил какое-то движение, увидел, как трубка поднялась, конец чубука отправился в рот, и усилившееся сияние над чашечкой сообщило о глубокой затяжке. Должно быть, у Вудраффа были огромные легкие, поскольку по продолжительности и глубине его затяжки были просто героическими. И еще, похоже, чудовища, обитавшие у него в сознании, были просто ужасными, раз ему требовались такие усилия, чтобы их усмирить.