Рик Хотала - 999. Число зверя
Вокруг меня на выбеленных стенах висели картины. Большие холсты импрессионистов, с богатым цветом, живые первобытным движением. Они кружились вокруг меня, как водовороты в потоке.
— Вам они нравятся?
Голос был мелодичен и густ, как девонширские сливки.
Я повернулся и увидел женщину с удлиненным лицом, и целеустремленность в этом лице делала красивыми черты, которые были в лучшем случае правильны. У нее был строгий вид, отдаленно напомнивший мне проклятую училку в адиронакской школе, куда я удрал в четырнадцать лет (даже там было лучше, чем в невыносимом доме) и откуда тоже в свою очередь удрал. Волосы цвета соли с перцем спадали по бокам прямыми прядями на легкие плечи, и в руке у нее был пучок кистей, и я решил, что она художница. Она была одета в оранжевую рубашку и брюки цвета ржавчины, поверх которых был надет длинный красный передник, жесткий от засохшей краски. И все равно была видна вышитая на нем спереди белая пентаграмма. Любопытная декорация, можете вы сказать, и будете правы. Но куда более любопытными были ее глаза. Клянусь, они были цвета неполированной бронзы и без зрачков.
— Леди, я не знаю, кто вы, но буду вам очень обязан, если вы скажете мне, куда я, к чертям, попал. И еще — нет ли у вас чего-нибудь выпить, желательно с высоким содержанием алкоголя.
— Я говорила о картинах. Хотя они и не закончены, мне было бы интересно, находите ли вы их действенными.
Она говорила с таким нажимом, как говорят только полностью захваченные своей страстью. Слышала ли она вообще, что я сказал? Не важно; ее страсть заставила меня приглядеться к картинам повнимательнее. Насколько я мог судить, они все были посвящены одной и той же теме: серия пейзажей, связанных общей композицией и стилем, зарисованные в разное время дня и года. Я был уверен, что не знаю, на что смотрю, и все же сама эта уверенность наполнила меня невыразимой грустью, будто меня пронзили в сердце.
— Конечно, конечно. Они очень красивы. — Но я все еще был отвлечен и мне отчаянно нужно было глотнуть чего-нибудь покрепче. — Послушайте, мне кажется, вы не поняли. Минуту назад я был в Нью-йоркском баре и удирал от психа с пистолетом, и вдруг оказался здесь. Я еще раз вас спрашиваю: где это?
— Обозрите картины, — выразилась она несколько ходульно, как свойственно европейцам. Ее рука поднялась и упала, как морская волна. — Они вам ответят.
— Леди, ради всего…
— Прошу вас, — остановила она меня. — Меня зовут Вав. А вас — Вильям?
— Вы сказали — «Вив» — уменьшительное от Вивиан? — Я не был уверен, что правильно расслышал.
— Нет, Вав. — Она произнесла это отчетливо. — Очень старое имя — можно даже сказать, древнее. Слово из иврита, означающее «гвоздь». — Она улыбнулась, и лицо ее раскрылось, как спелая дыня, проливающая ароматный и восхитительный сок. — Я тот гвоздь, что соединяет балки над головой. Я та, что дает приют усталым путникам.
Глядя на это лицо, я должен был засмеяться — другого выбора мне не оставалось. Мне подумалось, что она даже приговоренному преступнику даст возможность почувствовать радость в последние минуты жизни.
— Что ж, кажется, я такой и есть, — признал я. И быстро глянул в окно. — Это же не… стойте! Это же не может быть Сакре-Кер! Черт, он же в Париже!
— Нет, это он, — сказала она.
— Но этого не может быть! — Я закрыл глаза, потряс головой и снова открыл. Сакре-Кер остался на месте. Не растворился в клубе дыма. — Я теряю рассудок.
— Скорее обретаете. — Она тихо засмеялась. — Успокойтесь, не надо тревожиться. — Она отвела меня от окна. — Взгляните еще раз на картины, хорошо? Я писала их специально для вас.
— То есть вы знали, что я здесь буду?
Почему мне от этого стало так хорошо?
— Это кажется невероятным, не правда ли? — Она стала смеяться, пока я тоже не засмеялся с нею, и мы смеялись над шуткой, исток которой выходил за круг моих познаний. Она взяла меня за руку, будто мы были старыми друзьями. — Но пойдемте, скажите мне, кажется ли вам здесь что-нибудь знакомым.
И она медленно повлекла меня по периметру комнаты с высоким потолком.
Я сосредоточенно сдвинул брови.
— Странно, я именно это и подумал, но… — Я встряхнул головой. — Может быть, когда вы их закончите.
— Очевидно, вам нужно больше времени, — перебила она. Это она делала часто, будто ее как-то поджимало время.
— Учитывая все обстоятельства, мне кажется, я предпочел бы вернуться домой, — сказал я.
— Мне послышалось упоминание о психе с автоматическим пистолетом? — Она стянула с себя передник. — Зачем вам вообще туда возвращаться?
Я минуту подумал, вспомнив мертвого беднягу Майка и Таззмана, Рея, пристающего ко мне насчет Лили, этого сукина сына моего братца, не говоря уже о писательском затыке, пугающем, как мертвая зона на вершине Эвереста. Потом я подумал о необычной женщине рядом со мной, о Париже в бархатную моросящую ночь и ощутил легкость, которой не ощущал уже не знаю сколько.
— Честно говоря, не могу придумать причины.
Она сжала мою руку.
— Отлично, тогда вы пойдете со мной на открытие новой выставки.
Я облизал губы.
— Прежде всего мне нужно выпить.
Она отошла к антикварному буфету, налила что-то в низкий бокал резного хрусталя и принесла мне. Я поднес бокал к губам. Ноздри затрепетали от запаха мескаля, и я запрокинул голову, осушив бокал одним глотком.
— Это ведь всегда раньше помогало, — сказала она, когда я поставил бокал.
Обычно я бы разозлился до чертиков от таких комментариев, но Вав смогла сказать это так, что не слышалось осуждения. Как будто она просто показала мне эту грань моей жизни. А что я об этом думаю — полностью мое дело.
— Это, разумеется, имеет свое место, — ответил я, когда мы переходили в гостиную. Мельком я заметил густо-сливочного цвета стены, длинную софу стиля Деко, пару ламп Арт Нуво, и все это, казалось, сунули сюда, не думая. Был здесь антикварный восточный ковер, на котором свернулся черный кот с единственным белым пятном на лбу. Он проснулся, когда мы проходили, светящиеся лимонные глаза проводили нас с Вав, когда она вывела меня через входную дверь.
Спустившись по хорошо истертой лестнице, мы оказались в высоком затхлом вестибюле, типичном для жилых домов Парижа. В нем пахло камнем, смягченным сыростью столетий. Свет зажегся, когда мы вошли, мигнул и погас при нашем уходе.
Вечерний ветер нес туман, как стадо птиц, и туман трепетал паутиной, пролетая мимо железных уличных фонарей. Мы пошли на восток, в ночь.
— Галерея всего в нескольких кварталах, — сказала Вав.
— Послушайте, я вижу, что я в Париже, но как, ради всех чертей, я здесь очутился?
Мы подошли к тротуару и перешли довольно крутую улицу.
— Какое объяснение вас устроит? — спросила она. — Научное, метафизическое или паранормальное?
— А какое из них истинно?
— О, мне кажется, все они одинаково истинны… или ложны. Все зависит от вашей точки зрения.
Я досадливо качнул головой.
— Но дело в том, видите ли, у меня нет точки зрения. Чтобы она была, мне надо понять, что происходит, а я не понимаю.
Она кивнула, обдумывая каждое мое слово.
— Может быть, это только потому, что вы не готовы еще услышать, что я говорю. Точно так же, как не готовы увидеть картины.
Мы повернули налево, потом еще налево, ко входу на станцию метро Анвер в стиле Арт Нуво, и я с интересом поймал себя на том, что мои мысли вернулись назад во времени. С удивительной ясностью я увидел лицо матери. Она была красивой женщиной, сильной во многих отношениях, слабой и пугливой в других. Например, в отношениях с другими людьми она могла быть твердой как скала и очень напористой. Однажды я был свидетелем, как она сбила на сотню долларов цену на часы «Ролекс», объясняя владельцу магазина, что у нее девять сыновей (а не два, как было на самом деле), каждому из которых когда-нибудь понадобится ко дню окончания школы подарок — вроде этих часов, которые она выбрала для меня. Помню, как мне пришлось потупить глаза, чтобы не захихикать в жадную морду лавочника. На улице же, когда часы застегнулись у меня на руке, мы с матерью стали хохотать, пока не выступили слезы. Этот смех еще до сих пор во мне отдается, хотя матери давно уже нет.
С другой стороны, мать одолевали страхи и суеверия, особенно когда дело касалось детей. Ее отец, которого она обожала, умер, когда ей было всего четырнадцать. Однажды она мне рассказала, что, когда я родился, ее пожирали страхи перед всем, что может со мной случиться: болезни, катастрофы, дурная компания — все это она обсасывала со всех сторон. Она не хотела, чтобы я преждевременно ее покинул, как сделал ее отец. Он снился ей, снилось, как он вечером дремлет в кресле, в рубашке и халате, в ночных шлепанцах, и карманные золотые часы лежат у него на ладони, будто чтобы проснуться вовремя для работы. Она тихо пробиралась через гостиную и залезала ему на колени, сворачиваясь, как собака, закрывая глаза, и тогда он ей снился.