Михаил Ахманов - Крысолов
Топтуны даже голов не повернули в мою сторону. Я избавился от ноши, оставив ее у кирпичного паребрика за мусорными баками, ощупал браслет на правой руке и неторопливо зашагал обратно к подъезду. Как раз мимо лавочки, где сидела пара усатых. Там внезапно притормозил, дернул вверх рукав свитера и произнес:
— Взгляните, мужики, что-то хронометр мой барахлит. А вы, часом, не мастера? По виду, так крупные специалисты… Сработало! Они дернулись и застыли, не спуская глаз с гипноглифа. Темная обсидиановая спираль мерцала на моем запястье, перемигивались в ней крохотные серебристые огоньки, и два человека с окаменевшими лицами глядели на нее — глядели так, будто явился им сам Моисей, груженный скрижалями Завета. В глазах их была покорность. Глаза казались плоскими, будто бы даже оловянными, и в них не отражалось ничего — ни мысли, ни яростного гнева, ни экстаза любви, ни желания вспомнить или забыть. Ничего такого, что порождали другие амулеты… Страшное зрелище!
В этот момент я сам перепугался. Но был в моем испуге рациональный элемент:
Дошло внезапно, что Косталевский прав и что в такие игры нормальным людям играть не полагается. То есть я это и раньше понимал, но понимание происходило от логики, от рассудка, а чувства — те, что питаются неосознанными желаниями, — подсказывали совсем иное. Гипноглиф власти у меня в руках… владеющий им — Повелитель… Владыка Мира, которому все позволено и все доступно… завоеватель и мессия в одном лице, Вождь и Отец народов… Или — проявим скромность! — Господин. Хозяин над душами людскими, диктующий, что плохо и что хорошо, какие желания греховны, какие — праведны, кого надлежит распять, кого отправить в лагеря, кого бомбить, какие страны сжечь, каким идеям верить… Искус, великий искус, дьявольский соблазн, которого не выдержал мой сосед!.. Бывший сосед, а ныне покойник Арнатов Сергей Петрович.
Судорожно сглотнув, я опустил рукав свитера и сказал:
— Ну-ка, ребята, подвиньтесь.
Они освободили место посередине и вылупились мне в лицо преданным собачьим взглядом. Такого взгляда в России теперь не встретишь, не та эпоха и не тот электорат: так, наверно, глядел на Сталина комбайнер, когда ему вручали за ударный труд. Я приземлился. Сказать по правде, ноги меня не держали. Не гожусь в повелители и вожди! Видно, харизмы не хватает.
Сердце мое постепенно успокоилось, дыхание стало ровным, ледяной комок в животе растаял, и только испарина холодила лоб. Давно я таких встрясок не испытывал. Даже ворочая трупы в морге… Но те были абсолютно мертвыми, а эти — как бы живыми. Но в то же время и не живыми: ведь человек, попавший под беспредельную власть другой личности, мертв. Несомненно мертв — как полено под топором дровосека.
— Откуда вы, мужики? — спросил я, чувствуя, что мой голос дрожит и вибрирует, подобно натянутой струне. — От Скуратова Иван Иваныча?
Они ответили разом оба:
— Так точно.
— От него.
— Говори ты. — Я кивнул сидевшему справа. — Скуратов еще кого-нибудь прислал?
— Еще двоих.
— Где они?
— На улице, в машине. Сказать, как зовут?
— Не надо. Ты и так молодец. — Его лицо дрогнуло в жалкой пародии улыбки: казалось, он был счастлив услышать похвалу.
Вытащив из сумки два кувшинчика, я передал их топтунам.
— Пейте! Это новейший препарат дозированного сна. Спать будете ровно двадцать минут, затем проснетесь и до вечера останетесь бодрыми и свежими. О нашей встрече — забыть. Продолжать наблюдение за подъездом. Докладывать начальству по мере надобности.
Они выпили. Они выпили бы даже тогда, если б в кувшинчиках был яд. Конечно, можно было обойтись без театральных эффектов, но я хотел выяснить пределы своей власти. Похоже, Косталевский меня не обманул: она была полной, неограниченной и беспредельной.
Глаза соглядатаев закрылись, горшочки выпали из ослабевших пальцев. Я поднял их, бросил в мусорный бак и быстрым шагом направился к метро. Разумеется, дворами, чтобы не наткнуться на сидевших в “жигуле”. Амулет в футлярчике из-под часов жег мне запястье, словно плоть моя была поражена гангреной.
* * *Ровно в четырнадцать десять я подошел к заднему входу “Орхидианы”, той самой цветочной лавочки на Австрийской площади. Голубая машина уже поджидала меня: осталось лишь устроиться на сиденье, захлопнуть дверь и кивнуть водителю. Мы выехали на улицу, в бодром темпе миновали метро и покатили по Большой Зеленина прямиком на Крестовский остров, к Морскому проспекту. Эта магистраль проходит в парковой зоне и упирается в залив, так что оживленной ее не назовешь: с обеих сторон деревья и заборы, а меж древесных крон мелькают крыши обкомовских дач. Бывших обкомовских; понятия не имею, кому они теперь принадлежат. Может, и никому, так как вокруг — полное безлюдье и никакого шевеления в кустах.
Шофер “БМВ” высадил меня в какой-то лишь ему известной точке, пробормотав: “Ждите здесь”, — затем дал газ и исчез. Над безлюдным проспектом проносился ветерок, долетавший с моря, шелестели листвой старые липы за высоким каменным забором, серой лентой тянулся в обе стороны асфальт, на удивление чистый и ровный, без трещин и вздутых опухолей заплат. У забора и в тенях под деревьями асфальт был не серым, а угольно-черным, с блестящим отливом, будто смоченный водой, и эти тени самых причудливых форм и размеров казались фантастическими персонажами спектакля Другая тень, прямая и четкая, падавшая от изгороди, служила им подмостками, и, подчиняясь ветру, тени-актеры раскачивались туда-сюда, подрагивая и шевеля скрюченными конечностями. Одно из этих пятен напомнило мне физиономию зулусского воина: четкий профиль с перьями на макушке, расплющенным носом и толстой отвислой нижней губой. Больше любоваться было нечем, и я, закурив сигарету, уставился на это темное пятно. Вылитый Бартон из Таскалусы! Очень похож! Неординарная личность… И весьма заметная — при такой-то внешности… Странно, что ему поручили эту операцию и что-то поручают вообще: агент, по моим представлениям, должен быть таков, чтобы не цеплять людские взоры, чтобы взгляд соскальзывал с него, как вода с промасленной бумаги. А Бартон выделялся. Даже в Коста-дель-Соль, в пестрой толпе отдыхающих, ибо не так уж много там чернокожих из Таскалусы или других подобных мест, где водятся чернокожие. Собственно, кроме Бартона, я никого и не видел.
Автомобильный клаксон прервал мои размышления. Машина — тоже “БМВ”, но серебристая, с тонированными стеклами — подъехала незаметно на широких шинах и застыла, будто огромный жук, под древним дубом с бугристой морщинистой корой Задняя дверца чуть приоткрылась, огромная рука с пальцами, похожими на связку темно-коричневых сосисок, повелительно махнула мне; блеснули антрацитовые зрачки, раздулись ноздри плосковатого носа, шевельнулись челюсти. Зулус, как всегда, жевал. Станиолевая обертка выскользнула из его пальцев и, подхваченная порывом ветра, понеслась над тротуаром.
Я подошел к машине. Салон ее оказался просторен, так что, несмотря на габариты Бартона, мы с удобством разместились на заднем сиденье. За рулем был мормоныш. В мою сторону он покосился крайне неодобрительно — так, словно штопор в печень воткнул Мне хотелось утешить его остротой в национальном духе — мол, любовь зла, полюбишь и козла, — но идти на обострение ситуации явно не стоило. — А вот и наш специалист по вешалкам и рогам, — благодушно произнес Бартон, потянувшись к стоявшему рядом кейсу. Он положил чемоданчик на колени, щелкнул замками и спросил:
— Значит, есть хорошие новости, Гудмен? В полном соответствии с твоей фамилией?
— Новости зависят от моего сальдо в банке “Хоттингер и Ги”, — заметил я, вытащив из сумки конверт, но не выпуская его из рук.
— Он пополнился на десять тысяч. Но больше ни цента не получишь! Никаких там штрафных выплат! После сыгранной с нами шуточки… — Он бросил взгляд на мормоныша, осекся и лишь басовито хохотнул. Затем добавил, покосившись на конверт:
— Этот материал мы сначала проверим, и только потом будет сделана выплата. Пятьдесят, как договаривались.
— Как договаривались — сто.
— Сто, так сто, — с подозрительной легкостью согласился Бартон, подмигнув одним глазом мне, а другим — мормонышу. — Я — парень сговорчивый, как большинство чернокожих ребят. Мы, Гудмен, привыкли, что с белыми не стоит спорить. Особенно о деньгах.
— Потому тебя и прислали? Такого сговорчивого чернокожего?
Зулус усмехнулся, не переставая жевать.
— Не только. Сейчас мы уже подружились, и я могу сознаться, что человеку моей расы проще вступить с тобой в контакт и завоевать доверие. Вы, русские, уникальный народ: вы питаете необоримую склонность к черным и к другим цветным или цветным отчасти, — тут он опять ухмыльнулся во всю свою шоколадную физиономию. — К арабам, латиносам и желтокожим, ко всем косоглазым и губастым, не исключая папуасов… Многие из них давным-давно живут получше вас, но вы в своем нелепом высокомерии считаете их обиженными и угнетенными, несчастными и бедными, как церковные крысы. Вы готовы сочувствовать им и снять, как говорится, последнюю рубашку вместе с кожей, чтобы… — Устаревшая информация, — перебил я. — Это все в прошлом, Дик. У нас уже ни рубах, ни кожи не осталось, и теперь мы черных не любим. А также арабов, китайцев и лиц кавказской национальности. Вот если б ты в самом деле был папуасом или краснокожим из племени могикан… Зулус с мормонышем переглянулись.