Михаил Ахманов - Крысолов
– Резонанс, упомянутый вами, может быть следствием как искусственных, так и естественных стимулов?
– Да, разумеется. – Веки Косталевского опустились.
– Скажем, иррациональный страх перед огнем, высотой, стихийным бедствием? Ужас, когда рассудок человека помрачен, и он мчится куда-то, не разбирая дороги, не думая о погибающих близких, с одной лишь целью – спастись, убежать?
– Хороший пример… Да, именно так, Дмитрий Григорьевич. Я мог бы сотворить гипноглиф страха, но это оказалось бы самым жутким из моих деяний. Более жутким, чем… – Профессор резко оборвал фразу, словно чего-то испугался или не желал о чем-то вспоминать. Были, видимо, вещи, не предназначенные для обсуждения за чашкой кофе. С минуту он сидел, рассматривая эту самую чашку, затем с нарочитой медлительностью произнес: – Вы ведь уже поняли, Дмитрий Григорьевич, что я ничего не хочу отдавать? Ни гипноглифы, ни тем более технологию их производства… кроме того, что уже отдал…
– Почему?
Это был вопрос ребром, и Косталевский постарался на него ответить – не в рамках лекции, а вполне нормальным языком. Ему, похоже, было больно и стыдно, и я его понимал: мне ведь тоже в не столь отдаленные времена довелось моделировать последствия ядерных атак и ракетных ударов со спутников. Мы были с ним, как говорится, две горошины из военно-промышленного стручка: он – убийца-психолог, а я – убийца-математик. Но совесть у нас еще оставалась: мы оба не желали продаваться за тридцать иудиных сребреников. Даже за триста тридцать, перечисленных в банкирский дом «Хоттингер и Ги».
Из слов Косталевского получалось, что его лаборатория была как бы диссипированным объектом – иными словами, распределенным в пространстве между несколькими структурами. Формально она входила в штат Психоневрологического института, но числились там Арнатов, мой бывший сосед, да пара девочек-лаборанток. Сам Косталевский являлся профессором Первого меда,[5] преподавал на кафедре нервных болезней, а остальные сотрудники были сплошь военными инженерами и врачами, приписанными кто куда, от Академии тыла и транспорта до воинской части в кронштадтском гарнизоне. Состав лаборатории не был постоянным; время текло, особых успехов по части псионики не наблюдалось, одни специалисты уходили, другие приходили, менялось оборудование, но куратор оставался неизменным: Комитет государственной безопасности в лице генерал-майора Зубенко, руководившего Главным управлением аналитических исследований. Оттуда, из управления, из Москвы, сочился ручеек дотаций, мелевший с каждым годом; потом он полностью иссяк, когда КГБ превратилось в ФСБ, а генерала Зубенко уволили в почетную отставку. По слухам, он на пенсионных лаврах не дремал, а ринулся в коммерцию, то ли в металлы, то ли в бокситы, а может, в «Росвооружение». Словом, ценный кадр, опытный, проверенный.
А лаборатория, лишившись покровителя, вовсе захирела, люди разбежались, кроме приписанных к Бехтеревке Сержа Арнатова, лаборанток (уже не девочек, а солидных матрон) и престарелого химика-пенсионера, трудившегося из любви к искусству. Но через год стагнации и упадка явился вдруг Иван Иванович Скуратов, ходивший тогда в подполковниках, и деньги потекли рекой. А с ними – импортное оборудование, всякие энцефалографы и томографы, компьютеры и сканеры, лазерный модуль для операций на мозге, а также крысы, собаки и шимпанзе в неограниченных количествах. Вот тут что-то и начало получаться – все же Косталевский был голова! А Сергей, его ученик и верный сподвижник – руки. В эти руки в нужный час и передали контейнер с гипноглифами, а заодно – магическое заведение, дабы проверить теорию на самой широкой практике. И стал Арнатов Сергей Петрович кудесником Сержем Орнати.
Остроносый Иван Иваныч, удостоверившись в первых, пока еще зыбких успехах своих подшефных, не торопил, выделил на завершающие эксперименты три-четыре года, а если понадобится, то и больше. Существовало множество резонов, чтобы не гнать волну до времени. Мозг человеческий – штука тонкая, непростая, и хоть поддается внушению и охмурению, результаты подобных процедур неоднозначны. Взять хотя бы голубой гипноглиф… Чем не средство от импотенции? Но импотенция бывает разная, по причинам нервного либо физиологического свойства, и во втором случае любовный амулет был бесполезен. Однако и в первом разброс результатов оказался довольно широк. К примеру, были изготовлены гипноглифы ослабленного действия, не спонтанного, а как бы пролонгированного, предназначенные для пациентов; их полагалось носить на виду, чтобы инициировать добрые чувства у окружающих. Так вот, в одних ситуациях эффект симпатии был долговременным и стойким, а в других ослабевал в течение нескольких дней, будто мерзкая личность носителя подавляла искусственный стимул. (Я думаю, так произошло с Танцором, и по этой причине он не испытывал к Сергею теплых чувств.) Что же касается тех гипноглифов, которые сам Косталевский считал «опасными», то с ними полагалось обращаться с осторожностью, а отчеты об опытах редактировать, не доводя до сведения куратора в полном и истинном объеме. Ибо отчеты эти были весьма впечатляющими, если не сказать страшными: так, носитель черного амулета воспринимался любым испытуемым в качестве Босса, Хозяина и Вождя, чье слово – закон, а приказ подлежит незамедлительному исполнению.
Имелись и другие поводы не торопиться. Как утверждал Скуратов, у больших начальников в Москве были на сей счет свои соображения, причем вполне понятные и ясные: кто в кресле усидит в очередной перестановке, кто переберется в Думу, а кто – в кабинет министров. Так что Иван Иваныч, получивший для демонстрации пару забавных игрушек, «веселуху» и «почесуху», был вполне доволен, небрежно пролистывал месячные отчеты, не торопил и даже настаивал, чтобы работа пока велась в режиме строгой секретности и чтобы с ней на самый верх не выходили: так, меж ним и Косталевским было условлено, что инициативу начнут проявлять после президентских выборов. Мол, будет новый президент – он и решит, кому смеяться, а кому чесаться.
Но годы шли, и Александр Николаевич, завершив теоретические изыскания (и может, даже примериваясь исподволь к различным научным наградам), начал размышлять о последствиях своих открытий. Известно, что такие раздумья до добра не доводят; лет пятнадцать назад он стал бы диссидентом, как академик Сахаров, и кончил жизнь где-нибудь в Сыктывкаре, ординатором областной больницы. Но времена переменились, и Косталевский, либерал и гуманист, жаждал потрудиться во славу России и российской демократии. То есть в девяносто втором жаждал, и в девяносто третьем, и даже еще в девяносто четвертом, а в девяносто пятом, когда был испытан первый гипноглиф, сделалось ему не по себе. Чего уж о девяносто шестом говорить? Тут он вконец испугался, так как в хрустальной башне российской демократии пахло не либеральным гуманизмом, а пованивало разбойничьей берлогой, где делят награбленное и режут конкурентам глотки. А под башней, в супротивных станах, дела обстояли тоже не лучшим образом: там кучковались капиталисты и анархисты, фашисты и коммунисты, а также прочие мафиози, которых либерал-профессор на дух не выносил. Вы скажете, попахивает фарсом? Возможно, но у меня другое мнение. Если профессор Косталевский, российский интеллигент, ни в грош не ставит российское правительство и не желает доверять ему своих открытий (в чем я с ним солидарен), то это уже не фарс – трагедия!
Обдумав все со всех сторон, он наконец решил похоронить работу. Это как будто не составляло труда: он мог уничтожить компьютерные файлы, гипноглифы и установку для их производства и объявить кураторам, что не продвинулся дальше «почесух» и «веселух». Ни один его сотрудник, за исключением Сергея, масштабов разработки не представлял, а в лояльности Арнатова он не сомневался – то был вернейший из помощников, alter ego, первый жрец при божестве. Однако мнения жреца и бога разошлись: как выяснилось, жрец не хотел расставаться с приобретенным благополучием.
Собственно, он тоже не стремился сдать карты Скуратову, но по иной, чем у патрона, причине: Серж справедливо полагал, что главные козыри будут разыграны не им, а значит, и выигрыш ему не достанется; в лучшем случае кинут медаль и премию в три месячных оклада. У него бродили иные мысли – правда, довольно смутные: о том, чтобы запатентовать открытие, взять в долю надежных компаньонов и заниматься частной практикой, с прицелом на оздоровительный психотерапевтический комплекс, который предстоит создать в ближайшем будущем, при наличии необходимых средств и зарубежной поддержке. Разумеется, не ЦРУ; речь велась о крупных фармацевтических фирмах, которым можно было б уступить права на производство гипноглифов. Конечно, безопасных и предназначенных для исцеления невротиков и импотентов.
Планы эти явились для Косталевского малоприятным сюрпризом. Он полагал их химеричными, но после нескольких бесед уверился, что не сумеет переубедить Арнатова; с другой стороны, насильничать над ним с помощью черной магии и амулетов ему решительно не хотелось. Он сказал ученику, что прежде надо разобраться с основной проблемой – то есть отбить претензии ФСБ. Вот когда отобьем, тогда и посмотрим. В конце концов, все зависит от отношения кураторов: если оно серьезное, отбиваться придется долго и с кровью, а может, и вообще не отобьешься; если же все эти штучки, «веселухи», «почесухи» и сексуальные эректоры, считаются за пустяк, то это совсем иное дело. Такое впечатление и нужно создать, спуская тему на тормозах месяц за месяцем, год за годом: докладывать о неудачах, о неоправданных надеждах, об опытах, что завели в тупик, о сложности научных поисков и о том, что девять женщин не выносят за месяц одного ребенка. В общем, тянуть резину, как в советские времена. Потом – сожаления о пущенных на ветер средствах, извинения и покаяние. И – баста! Вопрос закрыт.