Альберт Пиньоль - Холодная кожа
Однако маяк был царством страха. Представим себе какое–нибудь насекомое с острым жалом, которое залетело к нам в ухо. Точно так же на меня вдруг напало сомнение, причиняя резкую боль. Я стал задавать себе вопросы, и они тотчас перевесили мое доверие к партнерам: а что, если они борются не за этот островок в океане, а за что–то еще? В конце концов, на что им далась эта бесплодная земля, жалкая растительность и острые скалы? Возможно, хотя это было только моим предположением, они желали получить нечто большее: то же, о чем мечтал я.
Мне показалось, что внимание омохитхов уже не было направлено на меня. Я обернулся. За моей спиной на балконе показалась фигура Анерис. Омохитхи смотрели на нее, а не на меня. Я уловил ее тревогу. Она вцепилась в перила обеими руками, растерянно глядя на происходящее. Вероятно, она думала, что связь, которая существовала между нами, была недостаточно прочной и я отдам ее омохитхам. Разумеется, она ошибалась.
Сама возможность того, что они потребуют отдать им Анерис, разрушала мою решимость продолжать переговоры. Чем ближе я подходил к ним, тем тяжелее мне было шагать. Ноги перестали двигаться даже раньше, чем мозг отдал им такой приказ. Снег перестал скрипеть.
Солнце сияло над нами; облака превращали его в маленький золотистый диск. Я был совсем близко к лесу, в двух шагах от них. Толстый корень змеей выползал из–под земли и снова скрывался в ней. Я придавил его башмаком. Неподалеку несколько омохитхов стояли на том же корне. Еще никогда мы не оказывались так близко. Но этим все и кончилось.
Довольно долго я стоял столбом на одном месте. Омохитхи не двигались. Чего они ждали? Чтобы я выдал им Анерис? Но я не мог этого сделать. В чем бы ни заключался конфликт между ними и Анерис, не мне было разрешать его. Я готов был обсудить с ними любой вопрос, даже свою жизнь. Но о жизни без Анерис речи быть не могло. Я смог бы жить вечно без любви, если это было неизбежно, но не мог жить без Анерис. Что мне сулит будущее, если я потеряю ее? Смерть без жизни, жизнь без смерти. Что хуже? Мороз среди лета или обжигающая жаром зима? И так до скончания дней.
Она помогла мне увидеть то, что скрывали лучи маяка; она показала мне, что враг может быть кем угодно, только не зверем. Он не может быть зверем никогда и нигде, а там, на острове, наверное, меньше, чем где бы то ни было. Без нее мне никогда не открылась бы эта истина, только она могла научить меня этому. Но на пути к истине рядом с Анерис я неизбежно воспылал к ней страстью, полюбил ее так, как могут любить жизнь только терпящие кораблекрушение: безнадежно. Поэтому мной овладевала такая грусть: маяк помог мне понять, что познание истины не изменит жизнь.
Если бы в этот миг я поднял палец, на наши головы низверглись бы молнии всей Вселенной. Но я, естественно, не поднял палец; я пошел назад.
Я обратил внимание на незначительную деталь: снег не скрипел так сильно, как раньше, когда я шел по направлению к ним. Причину этого явления нетрудно было понять. Снег уже был спрессован: мои ноги наступали в те же самые ямки, которые оставили мои башмаки.
Остаток дня я провел, наводя порядок в доме, который после нашей ссоры с Анерис стал похож на склад старьевщика. Я прибрался как смог. Ее не было. Она скрылась сразу после того, как я вошел на маяк, но непременно вернется.
Еще до наступления темноты Анерис поднялась в комнату через люк, робко и боязливо. Если она боялась, что я побью ее снова, то глубоко ошибалась. Не обращая на нее внимания, я продолжал возиться с пилой и молотком. Потом сел за починенный стол и стал курить и пить джин, словно в комнате больше никого не было. Анерис спряталась за железной печкой. Виднелась только часть ее фигуры: ступни, колени и руки, обнимавшие ноги. Изредка она высовывала из укрытия голову и следила за мной.
Бутылка опустошилась. Спиртное у нас хранилось в огромном сундуке, который мы превратили в винный погреб и установили рядом с прожекторами. Омохитхи могли напасть этой же ночью; несмотря на это, я не боялся напиться. Но когда я шел по лестнице наверх, то вдруг передумал. Я вытащил Анерис за ногу из ее тайника. Потом заставил ее встать, чтобы затем свалить на пол такой сильной пощечиной, что даже на следующий день у меня еще горела рука. Она плакала и извивалась.
Господи, как я желал ее. Но в ту ночь я не мог нанести Анерис более сильного оскорбления, чем не дотрагиваться до нее.
17
Я пьянствовал три дня и три ночи. А может быть, и дольше. Время и алкоголь играли в прятки. Опьянение стало для меня не чем иным, как областью, где какие–то незначительные события водили свой хоровод. И только. Я пил и благодаря этому жил за кулисами, как будто представление не должно было начаться никогда. Порой, когда солнце садилось, я пытался нести караул на балконе, но засыпал среди винных паров. К утру мои пальцы становились темно–лиловыми. А указательный палец чуть было не пришлось ампутировать, потому что он всю ночь пролежал на железном курке. Я жил только благодаря тому, что омохитхи старательно готовили свой последний штурм; я жил только благодаря тому уважению, которое мы внушили им своими выстрелами. Какое жалкое утешение.
Однако опьянение имело больше преимуществ, чем недостатков. Самое главное – ощущение того, что я уже не так сильно желал Анерис. С этой целью я надел на нее черный шерстяной свитер, весь в заплатках из мешковины, чтобы не видеть ее ослепительную наготу. Рукава свитера, который закрывал ее до колен, были длиннее ее рук. Не раз, когда Анерис приближалась ко мне, я награждал ее пинком, не вставая со стула.
И тем не менее прилагаемые мной усилия были тщетны. Мои издевательства над ней лишь подчеркивали ложность власти, более хрупкой, чем мощь империи, которую защищают стены из дыма или войска оловянных солдатиков. Когда я был слишком пьян или, возможно, слишком трезв, все мои ухищрения переставали действовать. Она не противилась моим домогательствам. Зачем ей было это делать? Чем больше я изображал, что обладаю ею безгранично, тем явственнее становилось мое ничтожество. Я понимал, что жил в тюрьме, где вместо решеток была пустыня. И если бы мне нужно было просто совокупление… Часто еще прежде, чем овладеть ею, я разражался идиотскими рыданиями. Да, я пьянствовал не три дня, а дольше, гораздо дольше.
В последний из этих дней, утром, Анерис отважилась разбудить меня. Она тянула за ногу изо всех сил, но добилась лишь того, что я приоткрыл глаза. Крылья носа у меня привычно ныли из–за неумеренного употребления джина. Дыхание было пропитано сахаром. Не очнувшись до конца, я все–таки сообразил, что мне легче не обращать на нее внимания, чем прогонять. Однако она продолжала настаивать и вцепилась в мои волосы. Боль смешалась с яростью, и я попытался ударить ее, не открывая глаз. Она увертывалась от моих ударов, треща, как возбужденный телеграфный аппарат. Я швырнул бутылку в ее неясный силуэт, потом еще одну. Наконец она скрылась в люке, а меня охватило оцепенение, исполненное горечи и отвращения ко всему.
Сон не шел, но и проснуться до конца мне тоже не удавалось. Сколько времени прошло зря? Мой мозг превратился в городскую площадь, где собралась толпа пророков и краснобаев. Стройные мысли перемешались с банальными глупостями, никакого порядка в этой куче не было, и я не мог отделить одни от других. Постепенно в моей голове выкристаллизовалась одна простая мысль: у Анерис, наверное, были достаточно веские причины, чтобы беспокоить пьяного с таким вспыльчивым характером.
Рассвет поднимался над балконом осторожно, словно солнце впервые видело остров. Сейчас я уже мог слышать их там, внизу, внутри маяка. Разноголосый хор приближался, поднимаясь по лестнице. Хуже всего мне подчинялись язык и губы. Я лепетал какие–то слова, как умирающий: винтовка, ракета, цепи… Но не мог тронуться с места. Лишь смотрел на крышку люка, точно завороженный.
Рука подняла крышку. Две золотые нашивки на рукаве. Потом показалась фуражка капитана с кокардой Французской республики. Затем недружелюбный взгляд человека, который не поступается принципами, длинный и мясистый нос в обрамлении светлых бакенбард, также очень длинных. Во рту дымилась сигара. Когда почти все его туловище оказалось в комнате, бутылка в его кармане уперлась в край люка. Он отреагировал на это ревом:
– Техник морской сигнализации! Почему вы не отвечаете, когда вас зовут? Что творится на этом чертовом острове? Катастрофа? Землетрясение? Я думал, что это не сейсмоопасная зона.
Борода цвета наждачной бумаги портила его внешность. Над синевато–серым бушлатом, казалось, потрудились полчища грызунов, словно капитан долгие годы не заходил ни в какой порт. В целом его вид наводил на мысли о дезертире, оставившем службу на флоте, чтобы заняться пиратством. Команда попахивала хлоркой казармы или чем–то похуже. Она состояла из уроженцев колоний, в большинстве своем азиатов или метисов. У каждого был свой цвет кожи, к тому же их наряд мало чем напоминал униформу, и это наводило на мысли о войске наемников. Им не дано было понять, какое волнение вызывало во мне их присутствие. Больше года я жил в изоляции; все мои чувства настроились на повторение одних и тех же событий. И вдруг меня окружило множество новых лиц, я слышал десятки разных голосов, на меня нахлынули забытые запахи. Пришельцы начали рыться в моих вещах, желая утащить что–нибудь. Среди них выделялся молодой человек, совсем мальчик, определенно семитской наружности, с черными вьющимися волосами и в очках с металлической оправой. Мое имущество его совершенно не интересовало. На моряка он не походил да и одет был гораздо лучше, чем остальные. Цепочка, которая исчезала в кармашке жилета, выдавала спрятанные там часы. В чертах остальных моряков просматривался отпечаток постоянного бунта. У этого еврея, напротив, было кроткое лицо человека, прочитавшего слишком много несерьезных книг. Он сильно кашлял.