Сергей Арбенин - Собачий бог
Милиционер, встав на ступень стилобата, стал оглядывать толпу. Ему показалось — метнулось под ногами у прохожих что-то тёмное, — и он кинулся наперерез.
И опоздал. И снова стал озираться. И снова показалось: вот же он, чуть не ползком через кусты лезет, метит за железнодорожный вокзал. А там пути с товарняками, а за путями — опытный участок Ботанического сада, а попросту — густой многоярусный лес. «Уйдет!» — подумал милиционер, спрыгнул с парапета, обогнул пристанционные строения, и кинулся через пути.
Он заглядывал под вагоны, спрашивал у рабочих в желтых жилетах, — пёс как сквозь землю провалился.
Остановился на краю леса. Тропинка вела в глубину, в самую чащобу.
Милиционер постоял, отдуваясь и вытирая мокрое лицо.
Потом плюнул. Побрел обратно.
Второй милиционер ждал его на дебаркадере.
— Слышь, Санёк, плюнь ты на него, — сказал он. — Пусть чешет, куда хочет. Все равно далеко не убежит — или в лесу подохнет, или изловят. Чего нам тут пылить?.. Не открывать же было пальбу.
Санек вполголоса выматерился, спрятал кость и баллончик.
— Ладно, — сказал он. — Что далеко не убежит — это точно. Но, чувствую нутром, он опять сюда вернется. Походим, посмотрим…
Второй Санек развел руками и со вздохом поплелся следом за напарником.
А Тарзан в это время уже обежал здание автовокзала, и по аллейке чахлых кустарников помчался мимо автобусов, заборов, каких-то хибар, потом — пятиэтажек.
Свернул к двухэтажному зданию, где, как ему показалось, было безопаснее. Но ошибся. Едва он остановился у высокого крыльца, переводя дух, как большие двери с грохотом открылись и на улицу высыпала густая толпа школьников.
Тарзан фыркнул, и побежал за угол. Там было какое-то подобие скверика с протоптанными дорожками. Тарзан помчался по одной из дорожек, но увидел впереди прохожего, и прыгнул в сторону, в снег, побежал, выдергивая лапы из сугробов.
Затаившись, он подождал, пока пройдет прохожий. И каким-то чутьем понял, что лучше всего сейчас — дождаться ночи.
Выбрав самое укромное местечко в скверике, он принялся отбрасывать передними лапами снег. Выкопав яму под стволом старого тополя, Тарзан забрался в неё, свернулся калачиком, прикрыв хвостом нос. Первые минуты он дрожал от холода. В яме было мокро и неуютно. Ствол тополя тихо ворчал о чём-то; под снегом, в земле, потрескивали корни. В отдалении кричали дети, а еще дальше — нудно и хрипло каркала ворона.
Наконец, Тарзан задремал. И ему снилась нарядная Молодая Хозяйка в белом платье, с голубыми бантами в золотых косичках, — самый красивый человек, которого он встретил в своей короткой собачьей жизни.
Тверская губерния. XIX век
Доктор оказался нервным, суетливым молодым человеком. Едва выпив чаю и отказавшись от закуски, он сел в дрожки, чтобы ехать в деревню.
— Да подождите! — встревожился Григорий Тимофеевич. — Я ведь с вами поеду.
— Да? — удивился доктор. — А пожалуйте, пожалуйте. Я подожду.
И он неподвижно замер в дрожках, уставившись в пасмурное небо.
— Видите ли, — сказал он, когда барин вышел на заднее крыльцо, одетый для дороги, — Не всем помещикам нравится наблюдать за нашей работой. Запахи лекарств неприятны, зрелища тоже бывают такие, что нормальный человек может как кошмар воспринять. Опухоли, гниющие конечности, раны невероятные. Недавно в Волжском один мужик под жерновое колесо попал. Нога — всмятку. Пришлось делать ампутацию.
Григорий Тимофеевич уже устроился в докторских дрожках, и слушал со смешанным чувством любопытства и отвращения.
— И как? Успешно?
— Да где там… — доктор только махнул рукой и велел кучеру: — Ванька, трогай.
Затем вновь живо обернулся к Григорию Тимофеевичу.
— Однако самое неприятное — эпидемии заразы. Холера, например. Бороться с ней — все равно, что со стоглавым змием. Одну голову отрубишь — десять вырастают. И мужик до того темный, что до последнего дня доктора позвать боится. Помирает уже, а все одно талдычит: «Это ничего, я животом и раньше страдал. Перемогнусь как-нибудь».
— Вот вы сказали: эпидемия, — подхватил Григорий Тимофеевич. — А у нас ведь тоже какая-то зараза появилась. Началось с собак, кошек, потом коровы стали дохнуть, а теперь вот — и люди.
— Наслышан-с, — коротко ответил доктор. — Железы припухшие?
— Что?
— Железы, говорю, у больных припухшие?
— М-м… — Григорий Тимофеевич неуверенно пожал плечами.
— Если припухшие — это может быть что угодно, — заявил доктор. — Например, чума.
— Чума? — обескуражено переспросил Григорий Тимофеевич и надолго замолчал.
Так и ехали молча по раскисшей от вчерашнего дождя дороге. Небо постепенно светлело, облака редели, и даже солнце пробилось сквозь них неясным рассеянным лучом.
— Ваш человек давеча сказал, что дети мрут? — наконец прервал молчание доктор, сосредоточенно глядевший прямо перед собой.
— Да, дети. Уже несколько младенцев умерло, и, кажется от одной и той же болезни. А вчера еще девушка разбилась.
— Девушка? — удивился доктор.
— Ну да. Девка, — с усилием поправился Григорий Тимофеевич. — Мужики вчера своими средствами с заразой боролись — «живой огонь» вызывали. А девку выбрали бабы, как самую красивую и безгрешную. Ну, она и зашиблась о бревно.
— Вот как, — неопределенно сказал доктор и снова надолго замолчал.
Наконец за поворотом показалась деревня. Солнце уже ясно сияло в небе, и желтая, еще не опавшая листва берез, поседевшие, но не потерявшие листьев ивы приятно радовали глаз. И деревня выглядела не замогильной сценой, как накануне, а вполне обычной, нормальной деревней. На гумнах стучали цепы, мычали коровы, скрипели ворота. Собаки лаяли, и вопили дети, и ругались две старухи у колодца.
Проехали первые избы и доктор сказал:
— Что ж, давайте сначала к девке. Где она живет, ваша красотка? Показывайте…
Григорий Тимофеевич хотел было обидеться на «красотку», но тут же вспомнил, что сам только что назвал Феклушу «самой красивой и безгрешной».
У дома Феклуши стояли Демьян Макарыч и местный священник отец Александр, рано утром вернувшийся из Ведрово.
Староста степенно поклонился гостям, доктор сухо кивнул и спросил:
— А поп тут зачем?
— Соборовать собрались, — ответил Демьян и кивнул на избу.
Вошли.
Феклуша лежала не в горнице, а за печью, за занавеской. Отец, мать и младшие дети выстроились посреди горницы, поклонились гостям. Никто не выглядел испуганным, но, тем не менее, Григорий Тимофеевич слегка нервничал.
— Ох, горюшко-то какое, — внезапно воющим голосом начала мать Феклуши. — Такая девка была, всем на зависть, краше не было в деревне, да вот, Господь распорядился…
— Не каркай! — мрачно оборвал ее отец.
Доктор быстрым взглядом окинул обоих, пробормотал:
— Ну, я, с вашего позволения…
И подошел к занавеске.
Григорий Тимофеевич двинулся следом, но мать Феклуши внезапно тронула его за рукав.
— Пусть дохтур смотрит, — сказала она вполголоса. — А только Феклуша не хотела, чтоб вы, Григорий Тимофеич…
— У нее лихорадка и сильный жар, — сказал из-за занавески доктор. — Она все равно ничего не слышит, так что можете смотреть.
Григорий Тимофеевич заглянул за занавеску.
Феклуша лежала в одной полотняной рубахе без рукавов. Её тонкие белые руки были сплошь синими от кровоподтеков. Половина лица распухла, чудовищно исказив его, искривив рот. Одного глаза вовсе не было видно, другой — в черной обводке, — был закрыт. На лбу растеклась огромная шишка с запекшейся кровью. Даже на расстоянии чувствовался исходивший от нее жар.
— Ну-с, дальше позвольте мне одному, — проговорил доктор и довольно грубо задвинул занавеску.
Григорий Тимофеевич неловко потоптался, мельком взглянул на хозяев — и вышел на воздух.
Демьян вполголоса беседовал с попом; мимо шла баба с коромыслом — и тоже остановилась, послушать.
Григорий Тимофеевич вынул папиросу, закурил, присел на лавочку у ворот.
— А что, барин, доктор говорит? — спросил Демьян, оборачиваясь. — Выживет девка?
— Жар у нее. В беспамятстве лежит.
— Жар — это ничего, — вмешался священник. — Жар пройдет, осталось бы здоровье. Переломов у нее, кажется, нет.
Григорий Тимофеевич молчал.
Отец Александр вздохнул:
— Вы, Григорий Тимофеевич, наверное, меня осуждаете…
— За что?
— За то, что не воспрепятствовал языческому обряду… Ей-богу, хотел, и даже уговаривал. Бесполезно.
Григорий Тимофеевич молча кивнул.
— Никиту Платоныча тоже жалко, — продолжал отец Александр.
— Кого? — не понял Григорий Тимофеевич.
— А старца нашего, Суходрева. Ему ведь, по записи, сто два года было. Еще при государыне Елисавете Петровне родился.
Барин снова промолчал. Демьян снял шапку, по привычке стал мять ее своими огромными черными ручищами.