Дмитрий Глуховский - Сумерки
Для чего же я проделал с отрядом конкистадоров весь его непростой и запутанный путь сквозь сельву и арбатские переулки, сквозь опасности, болезни и искушения? Неужели я готов бросить всё и повернуть назад в тот самый миг, когда впереди показалась прямая дорога? Если испытания и угрозы не испугали испанцев, потерявших девять из десяти своих товарищей, хватит ли мне храбрости, чтобы следовать за ними дальше хотя бы в воображаемые дебри? Обещанное вознаграждение за отвагу и настойчивость спустя пятьсот лет было всё тем же. Как, впрочем, и ставка, но о ней я старался не думать.
Продолжение дневника просто обязано было скрывать что-то невообразимое. Секрет изготовления золота из свинца? Рецепт средства, бесконечно продлевающего жизнь? Предсказания будущего? Разгадка тайны гибели цивилизации майя? Учитывая то, какие церберы охраняли эти сведения, на меньшее я был уже не согласен.
Возможно, об этом догадывался и его автор, не излагавший на бумаге всех своих мыслей. Стал ли бы он с таким упорством вести свой отряд вперёд, несмотря на тяжёлые потери? Если такое знание стоило того, чтобы хладнокровно пожертвовать ради него сорока человеческими жизнями, имел ли я право, оказавшись на пороге обладаниям им, смалодушничать и не поставить на кон всего одну — пусть и свою собственную?
Закрыв дверь на оба замка и собачку, я наспех умылся и, не завтракая, стал перепечатывать перевод начисто.
Работал я так быстро, что справился со всем за пару часов, хотя из-за спешки несколько раз и ошибался клавишей, после чего мне приходилось вытаскивать лист, замазывать опечатку, бешено дуть на неё, чтобы быстрее подсохло, а потом, с точностью часовщика проворачивая ручку на каретке, пристраивать бумагу — не дай бог, буквы будут не на том уровне.
Меня подстёгивало не только желание узнать наконец, что же находилось в пункте назначения испанской экспедиции, но и проступающая сквозь него боязнь не успеть этого сделать. Теперь я работал словно наперегонки со смутной тенью за моей дверью. Она всё ещё отставала от меня на полкорпуса, и если я приду к финишу первым, смогу хотя бы несколько секунд посмотреть на главный приз, пусть в конечном итоге всё же и проиграю.
Уже в четыре часа всё было готово. Как обычно, я набирал под копирку. Спрятав свой экземпляр перевода среди простынь и пододеяльников в бельевом шкафу, я запахнул пальто, глянул в глазок, толкнул дверь и нажал кнопку вызова лифта. Если всё сложится удачно, ещё успею вернуться домой засветло.
Идея ехать на троллейбусе была не моя — не иначе, как мне её шепнул в ухо бес, пристроившийся на левом плече. Только накануне я так замечательно быстро доехал до бюро на метро — ума не приложу, почему на этот раз мне пришло в голову добираться на наземном транспорте. Садовое Кольцо было непривычно пустым, а троллейбус как раз подъезжал к остановке, и припаянное к мозжечку каждого москвича крошечное устройство, мгновенно вычисляющее скорейший путь по городу с учётом погоды, пробок и последних новостей, заставило меня вскочить на подножку, потеснив недовольного мужичка в собачьей шапке.
Пожалел я об этом уже через пять минут, когда троллейбус намертво встал между Краснопресненской и Маяковской. Водитель извинился тоном, не терпящим возражений, и заявил, что по техническим причинам поездка временно прерывается. Для нетерпеливых он открыл переднюю дверь, но тут же грозно пообещал исправить положение за десять минут.
Выйти не решился почти никто: идти до ближайшей станции метро по обледенелому тротуару было никак не меньше тех десяти минут, за которые водитель взялся устранить неполадку. В итоге на починку ушло более получаса, но большинство пассажиров так и остались сидеть на своих местах: когда уже прождал 15 минут, начинаешь бояться, что троллейбус тронется, как только ты сойдёшь.
Дыханием я проплавил в инее, покрывавшем стекло, круглое смотровое отверстие. Видно через него было немного: кусок дома и недавно установленный в специально разбитом скверике ещё один памятник героям Великой Отечественной войны. В этом году, приурочив к очередной, в общем-то, не слишком круглой годовщине Победы, их установили по всей стране как-то особенно много, включая статую совершенно невероятных размеров и весьма сомнительных художественных достоинств. Весь город был заклеен афишами концертов песен военных лет, кинотеатры показывали ретроспективы чёрно-белых фильмов о партизанах и взятии Рейхстага, модные фотоцентры с помпой открывали выставки вроде «Лица героев» или «Те, кто…».
Для меня возвращение Победы из архивов на улицы оставалось загадкой. Двадцать лет назад, насколько я помнил, этому событию уделялось куда меньшее внимание. Людей, которые в ту войну не то что сами с оружием в руках ступали по полям смерти, сочащимся кровью, которой пролито столько, что всю её впитать земля не может, но хотя бы помнили вой сирен тревоги, рвущий пелену чуткого детского сна, в живых оставалось всё меньше и меньше. Но почему-то именно сейчас праздник Победы нежданно обрёл ту значимость, которая была у него, наверное, только в первые десять-пятнадцать лет после окончания войны.
Может быть, это было последнее «спасибо» последним живым ветеранам. А может, государство черпало вдохновение в их подретушированных историками подвигах и надеялось, что граждане последуют его примеру. И Победа стала вдруг занимать всё больше места в сознании народа. Мне это казалось противоестественным: накрашенные старухи плохо смотрятся на пропагандистских плакатах. Семидесятилетней Марлен Дитрих нельзя доверять соблазнение нации.
История — это медуза Горгона; под её пристальным взглядом всё обмирает и окаменевает. Живые лица, способные когда-то выразить боль, радость, страсть, страх — застывают с одинаковой героической гримасой. Настоящие цвета — розовый, зелёный, голубой, карий, рыжий, пшеничный — пропадают, уступают место двум мёртвым: слепяще-мраморному — для вождей, гранитно-серому — для исполнителей их воли.
Раскиданные по всей нашей стране окаменевшие бойцы Великой Отечественной — как наколотые на булавки засушенные бабочки. Одни призваны уберечь от тления красоту и изящество, другие — спасти от забвения героизм и самопожертвование. Но состояние души нельзя сохранить в формалине. Дети, приученные говорить «Слава героям», плохо понимают, о чём речь. Подлинная память о любой войне живёт всего три поколения: чтобы чувствовать, что она значила для тех, кто её пережил, нужно слушать об этой войне от них самих — сидя у них на коленях. Для праправнуков солдат, не заставших уже их в живых, останутся только скучные учебники, слащавые, однобокие фильмы и грозно смотрящие в вечность пустые глаза без зрачков, выдолбленные в граните статуй.
У меня, как и почти у всех, наверное, наворачиваются на глаза слёзы, когда заслуженный артист сочным баритоном выводит «Этот День Победы…». Я тоже рос на фильмах о танкистах и о подвиге разведчика Кузнецова. Нацарапать свастику — символ зла, и звёздочку — герб «хороших» — на флаге или башне танка, до сих пор умеет каждый мальчишка, малюющий что-то в своей тетрадке, и я лично перевёл на эту непреходящую тему не меньше десятка детских альбомов для рисования. Раз в год, увидев старика с орденской планкой, я испытываю желание сказать ему «спасибо», хотя в остальное время его занудство и ставший с годами невыносимым характер заставляют меня пожелать ему самого страшного. В конце концов, я пишу слово «Победа» с большой буквы.
Видимо, я чувствую по поводу той войны и людей, которые в ней победили, то же, что и большинство. Но я не понимаю, почему с каждым годом она становится всё важнее, а остальные, кажется, этому совсем не удивляются.
Памятники и мемориальные доски на каждом углу кажутся мне своеобразными урнами — но не для праха, а для отлетевших душ умерших стариков с орденскими планками. Ваяющие героев Великой войны скульпторы просто отрабатывают гонорары, политики, произносящие речи на церемонии открытия монумента, на самом деле думают о своих любовницах, а дети, кладущие цветы у подножья, волнуются, как бы не споткнуться, идя обратно, ведь это очень важный праздник, хотя и непонятно, почему. Узнать в граните и мраморе отголоски знакомого лица, в последний раз виденного перед боем шесть или семь десятилетий назад, и заплакать могут только ветераны. Скоро их не останется совсем, а город окончательно превратится в бессмысленный и бесполезный сад камней…
Троллейбус конвульсивно дёрнулся, затарахтел и поехал, а я так и сидел, примёрзнув взглядом к сужающемуся прозрачному кружку на белом окне.
В приёмной (назвать её по другому у меня просто не поворачивался язык) бюро переводов «Акаб Цин» на сей раз сидела не та очаровательная роботизированная девушка, что выручила и обрекла меня, передав мне новую главу, а сошедший с рекламной страницы глянцевого журнала для верхнего сегмента среднего класса современный молодой человек в строгом костюме с почти незаметным налётом легкомыслия, дозволенного банковским сотрудникам на коктейльной вечеринке.