Сэм Хайес - Ябеда
— Кэти предложили пройти курс психотерапии, потому что своими силами нам с этим не справиться.
Он кивает, молча жует, потом сдержанно произносит:
— Вчера она письменно подтвердила для полиции, что все ее обвинения вымышленные. И все благодаря тебе, Фрэнки. Я твой должник.
Это так Эдам выражает свои чувства. Кто другой на его месте бросился бы мне на грудь и разразился слезами облегчения. Мы знакомы без году неделю, да и знакомством это вряд ли назовешь — так, здравствуй и прощай. Но благодаря последним драматическим событиям я поняла, что Эдам, как и я, что-то скрывает.
— Я не шпионила, — снова повторяю я на всякий случай. — Собственно, ты уже все знаешь. Я просто обязана была заставить Кэти сознаться. Не могла я допустить, чтоб ты вылетел с работы. Для Кэти, между прочим, это не прошло даром, девочка здорово повзрослела.
Я решила больше никому не рассказывать, что стала свидетелем сцены в лесу. И мистеру Палмеру ни к чему знать о моей роли в истории с признанием Кэти. Пусть лучше считает ее храброй девушкой, осознавшей свою ошибку и имеющей мужество признаться в ней. Воображаю, как он скажет Кэти, радуясь про себя, что можно забыть про гадкий инцидент: «Наша цель — научиться извлекать урок из каждого события. Non scholae sed vitae discimus — мы учимся не для школы, но для жизни».
— Так ты согласна? — Эдам что-то говорил, а я прослушала. В ушах отдается треньканье школьного звонка. — Погуляем после уроков? — добавляет он, поднимаясь со скамьи.
— С удовольствием.
Всего два слова, но как же нелегко их выговорить. Эдам уносит грязную посуду, а я, провожая его взглядом, думаю о том, что пойти на прогулку, пообщаться с кем-то не на скорую руку, не в суете каждодневных забот — это никак не вяжется со всеми моими зароками, но поможет мне вновь ощутить себя нормальным человеком.
— Ты меня спас, — говорю я, накидывая куртку. — Теперь мы квиты.
Середина октября; каждый вечер приносит осеннюю свежесть. Впереди, уже на следующей неделе, зияют пропастью осенние каникулы.
Мне светил долгий вечер со слезами наших плакс, но Сильвия вызвалась подменить.
— В это время года они всегда очень скучают по дому, хотя, по-моему, дело не в том, что они так уж жаждут вернуться к родителям, а в том, что потом снова возвращаться в школу. Для многих, особенно для первоклашек, это самое тяжелое.
Я согласна: Роклифф-Холл змеей вползает в невинные сердца.
— Я учился в школе-интернате, — продолжает Эдам, — и ненавидел каждую треклятую минуту, проведенную там. А теперь вот, по иронии судьбы, сам преподаю в интернате.
Дорожка, по которой мы удаляемся от школы, тянется на километры к западу от здания. Я думаю о словах Эдама — это пятнышко цвета на черно-белой картинке его жизни. Мне хочется узнать больше. Наше общение неожиданно и приятно мне, как островок безопасности в общем хаосе. Если бы не выходка Кэти, его бы не было.
— А где ты учился? — Я застегиваю куртку до горла и приноравливаюсь к шагам Эдама — один его, два моих. — Там, где растут бананы?
Он мотает головой:
— Нет. В одном гадостном местечке в Бирмингеме. Странное, однако, дело.
— Ты о чем?
Мы выходим на пастбище, в меркнущем свете уходящего дня овцы — белые кляксы на желтовато-зеленом полотне. Животные перестают жевать и дружно поворачивают головы в нашу сторону.
— Гляди! — вполголоса восклицает Эдам и замирает, показывая на край поля. — Заяц! Счастливая примета. К богатству, если верить язычникам.
Заяц принюхивается и застывает неподвижно.
— Смотри, смотри, он нас заметил.
Заяц бросается под защиту живой изгороди и вдруг встает как вкопанный, только длинные уши шевелятся и черные глазки пристально следят за Эдамом, который снова говорит в полный голос.
— Я слышал, что ведьмы умеют оборачиваться зайцами. — Он косится на меня с ухмылкой. — Нет, правда.
— Ведьмы? — задумчиво повторяю я.
— Ага. В фольклоре сплошь и рядом одно живое существо может по своему желанию превращаться в другое.
— Что ты говоришь. — Я иду дальше, краешком глаза замечая, как заяц пулей скрывается в кустах.
— Думаешь остаться в Роклиффе навсегда? — интересуюсь я.
Мы пьем чай в учительской. Мы отшагали несколько километров, и к возвращению в школу щеки у меня были под цвет моей красной куртке. Эдама развеселила моя усталость, он сказал, что мне надо чаще гулять. Я улыбнулась, мне вдруг захотелось объяснить, почему я не могу этого делать.
— Навсегда — это долгий срок. Сначала я хочу закончить свою книгу.
— Книгу? — Я делаю вид, будто впервые слышу. Эдам приоткрывается еще чуть-чуть, избавляя меня от необходимости открываться ему.
Он кивает почти застенчиво:
— Это что-то вроде истории нашей школы.
После неловкой паузы, не дождавшись от меня ни звука, он продолжает, растягивая слова:
— Если точнее, это история самого здания, а не школы. Я и деревню Роклифф затрагиваю, события, которые там происходили. — Со своим акцентом он такой же чужой здесь, как и я. — Судя по всему, у деревушки весьма колоритное прошлое.
— Как это… колоритное? — У меня звенит в ушах.
Эдам пожимает плечами.
— У тебя время есть?
«Вся жизнь», — беззвучно отвечаю я.
Он подкатывает старинный шахматный столик и выдвигает ящик. Черные и белые резные фигуры кучей валяются на боку.
— Сыграем? — спрашивает он.
«А я уже в игре», — думаю я и согласно киваю.
Глава 24
Мое ожидание, мое детство растянулось на годы. Удивительно: разок бросишь взгляд на часы, выглянешь в окно, сбегаешь к почтовой доске — посмотреть, не пришпилено ли там письмо с твоим именем, а уж чуть не полжизни прошло.
Я привыкла к тому, что папы со мной нет. После того как он уехал, положив руку на плечо Патрисии, а жизнь — к ее ногам, он появлялся один или два раза. Не помню точно. Поначалу я расспрашивала о нем Патрисию, ей было известно больше, чем мне. Какое-то туманное выражение появлялось у нее на лице, когда она упоминала его имя. Уильям Фергус. Ей нравилось его так именовать, будто он гранд какой-нибудь. Уильям Фергус возил меня на своей машине в ресторан. Или Уильям Фергус купил мне шляпку. Уильям Фергус водил меня в кино. Уильям Фергус держал меня за руку.
А я с горечью думала, что Уильяму Фергусу плевать на родную дочь.
Вдобавок я прекрасно понимала, что значит «держал ее за руку». Телевизор в детдоме был, и мы видели, чем взрослые занимаются, подержавшись за руки. Когда я впервые догадалась, то убежала. Туфли, из которых я выросла, жутко жали, и только это, почище всякого наказания, не дало мне разреветься. Одного я не понимала: если папа и Патрисия подружились, если они теперь вместе, почему я должна жить здесь? Почему Патрисия не может стать мне новой мамой? Почему я не могу поехать домой?
А очень просто, наконец-то додумалась я, папа меня ненавидит, вот почему.
Дни оборачивались неделями, недели — месяцами, месяцы складывались в годы. Мы все ждали, все надеялись: вот что-то случится и нас спасут. Кое-кто из наших учился в школе. Я оказалась среди счастливчиков — мне было разрешено покидать Роклифф на шесть часов в день. До одиннадцати лет я ходила в начальную деревенскую школу вместе с несколькими мальчиками и девочками, которым воспитатели доверяли. Шаркая ногами, мы появлялись на школьном дворе, где нас все дразнили. У нас не было родителей. Дети, которых никто не любит, вечно чумазые, шпана. Домашние ребята не хотели сидеть с нами за одной партой или ходить за руку — им было противно. Потом мы подросли и стали ездить на автобусе в город, в среднюю школу. Над нами и здесь издевались, колотили, шпыняли. Мы отмалчивались и учились.
После школы или во время каникул мы слонялись по детскому дому. Мальчишки грызлись между собой, дрались, ломали все, что под руку подвернется, убегали и отчаянно вопили, когда их приволакивали назад. Девочки уходили в себя, становились тихими и замкнутыми. И все время что-нибудь мастерили. В ход шло все подряд: хлам, выуженный из мусорного бака, старая одежда на выброс. Мы плели коврики, клеили коробочки, вязали шнурки, кукол, браслеты и амулетики. Мы рисовали картинки и готовили подарки, притворяясь, будто для родителей. Только к тому времени мы уже забыли, что такое родители.
И мы постоянно ждали: что-то произойдет.
А потом появилась она. Девочка, которая изменила мою жизнь.
В доме было затишье. «Новых клиентов нет», — шутила мисс Мэддокс, когда неделями у нас ничего не происходило.
Но однажды я ненароком набрела на девочку — она обмочилась, стояла в луже и плакала. Кроме грязной майки на ней ничего не было, а на голой попке горел отпечаток взрослой пятерни.