Элизабет Костова - Похищение лебедя
Роберт притормозил на повороте, высунулся из окна и указал на резную доску с надписью: «Гринхилл-колледж, основанный в 1899 году под названием Школа Скалистой фермы». Я щелкнула вид фотоаппаратом, подаренным мне матерью перед отъездом в Нью-Йорк. Доска была вставлена в серый камень и возвышалась на травянистой лужайке, а сразу за ней в темных кустах открывалась тропинка, уводящая в лес. Мне подумалось, что нас, похоже, приглашают в сельский рай. Я не удивилась бы, увидев, как из леса выходит Дэниел Бун или кто-то похожий на него, с верным псом и ружьем. Мне трудно было поверить, что еще вчера мы жили в Нью-Йорке, что Нью-Йорк вообще существует. Я попробовала представить, как наши друзья идут домой с работы или ждут поезда в духоте подземки, непрестанный шум уличного движения, голосов. Все это ушло. Роберт свернул к обочине и остановил грузовик. Мы, не сговариваясь, вышли наружу. Он подошел к резному указателю с тщательно выписанными буквами — не студент ли художник его делал? Я сфотографировала, как он опирается на указатель, торжествующе скрестив руки, уже настоящий горец. Грузовик чихал и исходил паром в пыли.
— Еще не поздно передумать и вернуться, — коварно сказала я, чтобы посмешить его.
Он рассмеялся.
— На Манхэттен? Шутишь?
15 ноября 1877
Cher oncle et ami!
Пожалуйста, не думайте, что я не писала потому, что забыла Вас. Ваше письмо очень милое и порадовало всех нас, а те, которые Вы посылаете мне, я бережно храню… Да, я вполне здорова. Ив две недели проведет в Провансе, а это означает, что весь дом занят сборами. Министерство посылает его разработать проект почтовой службы, исполнение которого будет поручено ему в следующем году. Папá сильно обеспокоен отъездом Ива и говорит, что нужно найти способ запретить правительству посылать в дальние командировки тех, у кого дома слепые отцы. Он говорит, что Ив — его трость для опоры, а я — его глаза. Возможно, Вам покажется, что это должно тяготить, но прошу Вас ни на минуту не допускать такой мысли, — ни одна молодая женщина не имела такого доброго свекра, как я, и я это прекрасно понимаю. Я опасаюсь, что он заскучает без Ива, хотя тот уезжает не так уж надолго, и не решусь навещать сестру, пока Ив не вернется. Может быть, Вы зайдете развлечь нас как-нибудь вечером? Я уверена, что папá настоятельно этого желает! Пока же я хочу еще поблагодарить Вас за кисти, присланные Вами. Я никогда не видела таких превосходных кистей, а Ив рад, что мне будет чем заняться, пока он в отлучке. Мой портрет маленькой Анни закончен, как и два вида сада в преддверии зимы, но я никак не могу взяться ни за что новое. Ваши кисти вдохновят меня. Мне безумно нравится современная естественная манера писать пейзажи, — может быть, больше, чем Вам, — и я стараюсь перенять ее, хотя, конечно, в это время года мало что можно сделать.
Пока же самые теплые пожелания от вашей поклонницы,
Беатрис де Клерваль.Глава 21
МАРЛОУ
Кейт поставила кофейные чашки с узором из черники на стол перед собой. Легким жестом она словно спросила у меня позволения прервать рассказ. Я кивнул и сразу откинулся назад, мне показалось, что на глазах у нее слезы.
— Давайте сделаем перерыв, — сказала она, хотя, на мой взгляд, мы уже и так прервались. Я надеялся, что она все же не откажется продолжать. — Хотите посмотреть студию Роберта?
— Он работал дома?
Я старался не выдать своего рвения.
— Ну, и дома, и в школе, — ответила она. — В основном, конечно, в школе.
Наверху лестничная площадка была превращена в маленькую библиотеку с полинявшим ковром и окнами, выходившими на просторный газон. Еще романы, сборники рассказов, энциклопедии. Сбоку стоял стол со всем необходимым для рисования: карандаши в кувшине, большой альбом раскрыт — по-видимому, кто-то делал набросок вида из окна, — не последняя ли это работа Роберта? Но Кейт перехватила мой взгляд и объяснила:
— Мое рабочее место.
— Вы, как видно, много читаете, — рискнул заметить я.
— Да. Роберт вообще-то всегда считал, что я слишком много времени провожу за книгой. А многие из этих книг остались от моих родителей.
Стало быть, это были ее книги, а не его. Дальше шли двери в комнаты, одни были закрыты, другие распахнуты, и внутри виднелись опрятно застеленные кровати. В одной из комнат наконец-то я увидел детские игрушки, весело рассыпанные по полу. Кейт открыла запертую дверь и впустила меня внутрь.
Здесь еще держался аромат растворителей и запах олифы, и я подивился, как такая усердная хозяйка (еще опрятнее моей матери) терпела этот запах на верхнем этаже. Возможно, ей, как и мне, он казался приятным. Мы вошли молча, в этом помещении я сразу почувствовал себя как на похоронах. Художник, работавший здесь чуть больше года назад, не умер, но он сейчас лежал на кровати далеко отсюда, уставившись в потолок палаты психиатрической клиники. Кейт прошла к большому окну, одну за другой раздвинула жалюзи, и свет, из-за которого Роберт, наверное, и выбрал эту комнату, хлынул внутрь. Он упал на стены, на холсты, сложенные изнанкой вверх в одном углу, на длинный стол, на банки с кистями. И на красивый раздвижной мольберт с почти законченным полотном, — полотном, при виде которого меня словно током ударило.
Кроме того, стены пестрели репродукциями: в основном открытками из музеев, охватившими все эпохи западного искусства. Я видел десятки знакомых и незнакомых работ. С каждого дюйма пространства лезли в глаза лица, поляны, наряды, горы, лебеди, стога, плоды, корабли, собаки, руки, груди, гуси, вазы, дома, подстреленные куропатки, мадонны, окна, шляпы, деревья, лошади, святые, ветряные мельницы, солдаты, дети. Преобладал импрессионизм: я легко выхватил взглядом множество Ренуаров, Дега, Моне, Моризо, Сислеев и Писсарро, но были и другие репродукции, тоже явно импрессионистские, однако новые для меня.
Сама комната выглядела так, словно хозяин покинул ее, поддавшись внезапному порыву: на столе вместе с тряпками для протирки валялось множество кистей с присохшей краской, хорошие кисти пропали даром. Он даже не закончил уборки, этот мой пациент, который в нашем заведении ежедневно принимал душ и брился. Его бывшая жена стояла посреди комнаты, свет играл на песчаной дюне ее волос. Она горела в солнечном свете, пылая шагнувшей к закату, но еще молодой красотой и, как мне подумалось, гневом.
Косясь на нее, я подошел к мольберту. Знакомая тема, женщина с темными кудрями, с яркими губами и сияющими глазами. Одета она была в старомодную ночную рубашку или пеньюар и поддерживала белой рукой на плечах бледно-голубую с мягкими складками ткань. Это был яркий, романтический портрет, очень чувственный. Собственно, от сентиментальности его и спасал откровенный эротизм, изгиб женской груди круглился под ее локтем, хотя рука придерживала одеяние у ворота. К моему удивлению, в руке, сжимавшей ткань, была еще и кисть, на кончике которой синел кобальт, будто ее саму застали за работой над каким-то холстом. Задним планом служило солнечное окно с ромбами стекол в каменной стене, за ним виднелись вдали серо-голубая вода и облака над морем. Остальной фон — комната, в которой стояла женщина, — остался непрописанным, и в правом верхнем углу виднелся голый холст.
Лицо было мне достаточно знакомо, как и живые кудри волос, но в двух отношениях портрет отличался от тех, что постоянно писал Роберт в Голденгрув. Во-первых, манерой письма, мазками, отчетливым реализмом, для этой работы он отказался от подчеркнуто грубых мазков, современной версии импрессионизма. Портрет был совершенно реалистичным, в чем то походил на фотографию. Поверхность кожи, например, была прописана гладко в духе позднего Средневековья с его вниманием к тонкой проработке. В сущности, полотно напомнило мне детальные женские портреты прерафаэлитов. Было в нем и нечто эпическое: свободные складки одежды, статное, широкоплечее, роскошное женское тело. Несколько темных локонов выбились из прически и гладили ее щеку и плечо. Я задумался, не писал ли он на самом деле по фотографии. Но разве такой художник стал бы пользоваться фотографиями?
И еще одно поразило, даже потрясло меня — выражение лица модели. На большинстве сделанных в больнице набросков женщина Роберта выглядела серьезной, даже мрачной, или по крайней мере задумчивой, а иногда, как я уже говорил, гневающейся. Здесь, на холсте, который, по-видимому, в основном оставался в темноте зашторенной комнаты, она смеялась. Я еще не видел ее смеющейся. Несмотря на «дезабилье», в этом смехе не было ничего завлекающего, он был исполнен радости и живости ума, шутливого жизнелюбия: искрящиеся глаза, простое естественное движение красивых губ, приоткрывших блестящие зубы. Она была абсолютно, пугающе живой на полотне и, казалось, сейчас шевельнется. При виде ее хотелось протянуть руку, коснуться живой кожи, да, хотелось привлечь ее к себе, услышать ее смех у самого уха. Солнечный свет потоками лился на нее. Признаюсь, я желал ее. Это был шедевр, один из самых великолепных, мастерских, убедительных современных портретов, какие мне приходилось видеть во плоти. Портрет, даже незаконченный, отнял — я понял с первого взгляда — недели или месяцы труда. Месяцы.