Хизер Гуденкауф - То, что скрыто
Девин выжидательно смотрит на меня. Наверное, ей интересно узнать, что мне сейчас больше всего хочется.
– Я хочу повидать маму, папу и сестру, – говорю я, с трудом сдерживая слезы. – Хочу домой!
Мне плохо из-за всего, что случилось, – особенно из-за того, какое действие мои поступки оказали на сестру. Я все время прошу у нее прощения, пытаюсь как-то наладить отношения, но ничего не получается. Бринн по-прежнему не желает иметь со мной ничего общего.
Когда меня арестовали, Бринн исполнилось пятнадцать, иона была… наивной, простодушной девочкой. По крайней мере, я так думала. Бринн никогда в жизни ни на кого не злилась. Она хранила свой гнев в себе, копила его, словно в шкатулке. Когда шкатулка переполнялась, гнев все равно не выплескивался наружу, а превращался в тоску и уныние.
Еще в детстве, когда мы с ней играли в куклы, я выбирала себе самых красивых – розовых, чистеньких, с красивыми волосами. Бринн же оставались уродцы, изрисованные несмываемым маркером, со спутанными космами, кое-как обкромсанными тупыми ножницами. Бринн никогда не скандалила, ничего не требовала. Помню, я отбирала у нее красивую куклу, а она как ни в чем не бывало брала старую, грязную и принималась нежно ее баюкать – как будто сама ее выбрала. В детстве мне без труда удавалось заставить или уговорить Бринн сделать за меня что угодно – например, вынести мусор или пропылесосить, когда была моя очередь.
Теперь, по здравом размышлении, я вспоминаю некоторые несоответствия, так сказать, трещинки в поведении Бринн, хотя они оставались почти незаметными. Правда, если внимательно понаблюдать за ней, все можно было разглядеть. Но я предпочитала не обращать внимания.
Так, она пальцами выщипывала волоски у себя на руках – до тех пор, пока кожа у нее не краснела и не распухала. Она щипала себя бессознательно, рассеянно, не замечая, что делает. Когда на руках ничего не осталось, она переключилась на брови. Выдергивала по волоску. Мне казалось, будто она пытается сбросить с себя кожу. Мама заметила, что брови у Бринн поредели, и стала бороться с ее, как она говорила, «дурной привычкой». Всякий раз, заметив, что Бринн дотрагивается до лица, мать шлепала ее по руке.
– Бринн, неужели ты хочешь выглядеть странно? – спрашивала мама. – Ты хочешь, чтобы девочки смеялись над тобой?
Бринн перестала выщипывать брови, но все равно придумывала способ наказать себя. Она обкусывала ногти до мяса, кусала внутреннюю поверхность щек, нарочно царапала себя, а потом сдирала корки, пока ранки не начинали гноиться.
Мы с ней – полная противоположность. Инь и ян. Я высокая и крепкая, Бринн маленькая и хрупкая. Я – большой, здоровый подсолнух, который всегда поворачивается лицом к солнцу, а Бринн – сон-трава, тоненькая, неприметная, с вечно поникшей головой. Кажется, дунет ветер – и нет ее.
Хотя я никогда ей в том не признавалась, я любила ее больше всех на свете. Я принимала ее как данность; она всегда прибегала по первому моему зову и смотрела на меня снизу вверх, с восхищением и обожанием. А сейчас я, видимо, перестала для нее существовать; и, откровенно говоря, я ее не виню.
Из тюрьмы я писала Бринн письмо за письмом, но она ни разу мне не ответила. Поехать к ней и увидеть ее я не могла. Теперь я свободна и могу поехать к Бринн сама. Я заставлю ее посмотреть на меня, выслушать меня. Больше я ничего не хочу. Мы с ней поговорим десять минут – и все снова будет в порядке.
Мы садимся в машину и отъезжаем от Крейвенвилля; внутри у меня все сжимается от волнения и страха. Я вижу, что Девин в нерешительности. Наконец она предлагает:
– Давай сначала заедем куда-нибудь и перекусим, а потом поедем в «Дом Гертруды»? Оттуда ты сможешь позвонить родителям.
Я не хочу в «дом на полдороге». Наверняка тамошние обитательницы считают совершенное мною преступление самым гнусным. Даже подсевшая на героин проститутка, осужденная за вооруженное ограбление и убийство, заслуживает больше сочувствия, чем я. Гораздо больше мне хочется жить с родителями, в доме, где я выросла, с которым меня связывают хоть какие-то хорошие воспоминания. Хотя там потом и случился весь этот ужас, именно там мне следует быть… по крайней мере, сейчас.
Просить об этом бессмысленно. Заранее знаю, что мне ответит Девин. Родители не хотят меня видеть, не желают иметь со мной ничего общего, не хотят, чтобы я вернулась домой.
Бринн
Я получаю от Эллисон письма. Иногда мне хочется ответить ей, навестить ее, вести себя, как подобает сестре. Но что-то всегда меня останавливает. Бабушка советует мне поговорить с Эллисон и постараться простить ее. А я не могу. В ту ночь, пять лет назад, во мне будто что-то сломалось. Было время, когда я бы отдала все на свете, чтобы стать настоящей сестрой для Эллисон, быть с ней близкой, как когда-то в детстве. Мне казалось, она всесильна. Я очень гордилась ею – а вовсе не ревновала, не завидовала, как думали все. Мне никогда не хотелось стать Эллисон; мне хотелось быть собой, чего не понимал никто, особенно мои родители.
Я не знала более изумительного человека, чем Эллисон. Умница, красавица, спортсменка, гордость школы и всего городка. Все ее любили, хотя она не всегда была милой и славной. Нет, она никому не делала гадостей нарочно, просто ей не нужно было прилагать никаких усилий к тому, чтобы окружающие ее полюбили. Ее просто любили, и все. Она шла по жизни так легко, что мне оставалось лишь одно: стоять в сторонке и любоваться.
Еще до того, как Эллисон стала гордостью Линден-Фоллс, до того, как родители стали связывать с ней большие надежды, до того, как она перестала сжимать мне руку, давая понять, что все будет хорошо, нас с Эллисон, что называется, нельзя было разлить водой. Мы с ней были как близнецы, хотя совсем не похожи. Эллисон старше меня на год и два месяца. Она высокая, и волосы у нее очень светлые, прямые и длинные. И ярко-голубые глаза, которые как будто видят тебя насквозь или дают понять, что, кроме тебя, для нее никого на свете не существует – в зависимости от ее настроения. Я же низенькая и неприметная, можно сказать, дурнушка, и на голове у меня вечно спутанные патлы непонятного цвета – вроде побуревших дубовых листьев.
Раньше нам казалось, будто мы одно целое. Когда Эллисон было пять лет, а мне – четыре года, мы умоляли родителей, чтобы те разрешили нам спать в одной комнате, хотя у нас в доме пять спален и места хватает для всех. Нам хотелось быть вместе. Когда мать наконец согласилась, мы сдвинули наши одинаковые кроватки, а отец повесил над ними бледно-розовую сетку-полог, и получилась как будто палатка. Бывало, мы часами играли в ней в веревочку или вместе смотрели книжки с картинками.
Мамины подруги умилялись нашей дружбе.
– И как только у тебя получается? – говорили они. – Как тебе удалось добиться, чтобы твои девочки так хорошо ладили между собой?
Мать горделиво улыбалась.
– Все дело в том, чтобы воспитать в них взаимное уважение, – своим не терпящим возражений тоном объясняла она. – Мы требуем, чтобы они не обижали друг друга, чтобы дружили – и они дружат. Кроме того, очень важно, чтобы дети и родители проводили много времени вместе. Ведь мы же семья!
Когда мама заводила такие речи, Эллисон, бывало, закатывала глаза, а я усмехалась, прикрыв рот ладошкой. Да, мы действительно проводили много времени с родителями – то есть сидели с ними в одной комнате, – но никогда по-настоящему не говорили по душам.
Эллисон было двенадцать, когда она решила переехать из нашей общей спальни в отдельную комнату. Ее решение потрясло меня.
– Почему? – спрашивала я. – Зачем тебе отдельная комната?
– Хочу, и все, – сказала Эллисон, отодвигая меня с дороги и вынося из комнаты груду платьев.
– За что ты на меня злишься? Что я сделала? – всхлипывала я, плетясь за ней в ее новую комнату, соседнюю с нашей бывшей общей спальней. Теперь в бывшей «нашей» комнате оставалась одна я.
– Ничего, Бринн. Ничего ты не сделала. Просто иногда мне хочется побыть одной, – ответила Эллисон, развешивая платья в своем шкафу. – И потом, я ведь рядом, за стенкой… Бринн, да ты, никак, реветь собралась? А ну-ка, перестань! Можно подумать, ты меня больше никогда не увидишь!
– Я не реву, – ответила я, смахивая слезы.
– Давай-ка лучше вместе перетащим кровать.
Она схватила меня за руку и потянула в нашу прежнюю комнату. В мою комнату. Когда мы сняли с ее кровати матрас и с трудом пропихнули его в коридор, я поняла: ничего уже не будет, как раньше. Эллисон развешивала в своей новой комнате свои школьные грамоты, медали за победу на соревнованиях, кубки и ленты, а я наблюдала за ней и понимала: больше мы с ней не одно целое. Эллисон все больше и больше отдалялась от меня. У нее были подруги, учеба, соревнования. Ее пригласили в очень сильную волейбольную команду, которая часто выезжала играть в другие города. Почти каждую свободную минуту она проводила на тренировках, за уроками или чтением. А мне хотелось только одного: быть с Эллисон.