Хизер Гуденкауф - То, что скрыто
Я больше не выдерживаю; ухожу на кухню, хватаю бутерброд и выбегаю черным ходом к машине. Я давно поняла: с животными ладить намного легче, чем с людьми. Родители никогда не позволяли мне завести домашнего питомца – от них много шерсти, много грязи, они требуют много времени и сил. Я вечно притаскивала домой с улицы щенят или котят в надежде, что мне позволят их оставить. Я прихорашивала своих найденышей как могла – расчесывала свалявшуюся шерсть старой расческой, срезала колтуны, брызгала на них дезодорантом, чистила им зубы старой зубной щеткой. Я подбирала старых дворняжек, одноглазых кошек с рваными ушами. Помню, как я торжественно выносила их родителям. Смотрите, какой славный песик! Смотрите, какая пушистая кошечка! Какие они ручные, смышленые, милые! Неужели вы не понимаете, как мне одиноко? Вы понимаете? Нет. Мне не разрешали оставить любимца дома. Отец заставлял меня отвезти найденышей в приют, и всякий раз я плакала и так крепко вцеплялась в них, что они царапались и кусались, стараясь вырваться из моей хватки.
Бабушка позволила мне завести питомцев, хотя ограничила их количество пятью. У нас две кошки, майна, морская свинка и Майло. Бабушка заявила: хорошенького понемножку; она не хочет превращаться в свихнувшуюся старуху, к которой ездят инспекторы комиссии по жестокому обращению с животными.
Я хочу выдрессировать Майло на собаку-компаньона. Он должен быть послушным: например, сейчас он учится в течение тридцати секунд сидеть или лежать и прибегать, когда его зовут. А еще Майло придется пройти тест на стрессоустойчивость, то есть не реагировать на крики и ссоры. Бабушка помогает мне учить его. Мы с ней нарочно кричим друг на друга, как будто ссоримся, чья сегодня очередь выносить мусор или готовить ужин. По-моему, Майло понимает, что мы ругаемся понарошку; он зевает, ложится и выразительно смотрит то на меня, то на бабушку. В конце концов мы не выдерживаем и смеемся. Когда курс дрессировки будет окончен, я собираюсь водить Майло в дома престарелых и больницы. Доказано, что животные способны облегчать страдания тяжелобольных и пожилых людей. Когда-нибудь я хочу открыть свой питомник – выращивать собак-компаньонов. Впервые в жизни у меня появилась цель. Причем хорошая. Не хочу, чтобы кто-то или что-то отвлекало меня от нее. И родители, и – особенно – сестра.
Если бы только Эллисон тогда поступила как всегда, то есть сделала правильный выбор! Вся наша жизнь сложилась бы по-другому. Ее бы никуда не увезли. Родители были бы счастливы, а я могла бы раствориться в тени – то есть там, где мне самое место. Но она сделала неверный выбор. Она с грохотом упала с пьедестала и оставила меня в доме наедине с родителями.
Я не была и никогда не буду образцовой девочкой, такой как Эллисон. А ведь родители так бились надо мной! Когда я училась в старших классах, они неустанно давили на меня. Давили, давили, давили. Живя с ними, я не могла мыслить здраво, не могла ничего решить, не могла дышать. Я честно поступила в колледж Святой Анны, старалась хорошо учиться, пробовала завести там друзей, но всякий раз, как я входила в аудиторию, меня охватывал страх. Он всегда начинался с шума в ушах. Что-то вибрировало в горле, постепенно спускаясь вниз, распространяясь по телу. Потом вибрация добиралась до кончиков пальцев. Грудь сжималась; я не могла вздохнуть. Преподаватели и однокурсники глазели на меня, а я в ответ глазела на них, и вдруг они словно начинали таять. Уши сползали по щекам, губы проваливались сквозь подбородки… в конце концов все они превращались в жирные лужи.
И только когда я выпила целый флакон снотворного, найденного в маминой аптечке, родители наконец оставили меня в покое. Они с радостью услали меня «через речку, через лес»[1] – к бабушке. С чемоданом и рецептом на антидепрессант.
В Нью-Эймери все сразу стало лучше. Бабушка записала меня к врачу; я стала принимать лекарство, которое вправило мне мозги. Сейчас мне неплохо живется. Но разговаривать с Эллисон я не буду. Я не могу разговаривать с ней! Так лучше. И для нее, и для меня.
Впервые в жизни Эллисон получила по заслугам.
Эллисон
Я ставлю телефон в базу; Олин внимательно наблюдает за мной своими пронзительными птичьими глазами. Как только обживусь здесь и устроюсь на работу, первым делом куплю себе сотовый телефон, чтобы разговаривать не при всех. Родители наверняка купят мне мобильник, если я попрошу, но не хочется в первую же встречу о чем-то их просить. Кроме того, мне важно доказать им, что у меня все будет нормально, что я способна о себе позаботиться. Интересно, вспоминают ли они меня? В глубине души я надеялась, что их машина будет стоять напротив «Дома Гертруды» и они выйдут ко мне, когда я приеду.
Наверное, Олин умеет читать мысли, потому что она вдруг говорит:
– Здесь почти у всех мобильные телефоны, но у нас существуют определенные правила. Мобильник нужно выключать, когда ты выполняешь работу по дому или во время собрания. Мы уважаем потребность других в тишине.
Олин продолжает свою экскурсию с того места, где прервала ее. Она ведет меня на кухню, где все по очереди готовят ужин, и в восьмиугольную комнату с высоким потолком, где стоит телевизор. Я вижу, что на диване дремлет седовласая женщина в фартучке официантки, а в кресле сидит молодая, миниатюрная, темнокожая женщина. Она держит на коленях малыша и тихо напевает ему что-то по-испански. По телевизору идет мыльная опера; звук прикручен.
– Это Флора и ее сын Манало, – шепчет Олин. – А там Марта. – Олин тычет рукой в дремлющую женщину.
Флора подозрительно щурится и крепче прижимает к себе Манало. Малыш машет нам пухлой ручкой и улыбается.
– Приятно познакомиться, – говорю я.
Флора поворачивается к Олин и с пулеметной скоростью тарахтит по-испански; интонации у нее явно враждебные. Олин тоже отвечает ей по-испански. Похоже, согласившись принять меня в «Доме Гертруды», Олин вызвала целую бурю. Теперь ей долго придется успокаивать моих соседок.
– Пошли наверх; я покажу тебе твою комнату, – говорит Олин.
По винтовой лестнице мы поднимаемся на второй этаж, где расположены спальни. Я спиной чувствую на себе испепеляющий взгляд Флоры. В «Доме Гертруды» я пробыла здесь всего двадцать минут, но, похоже, все уже знают, кто я и что сделала. Правда, мне не привыкать. С таким же отношением мне пришлось столкнуться и в тюрьме, но здесь все как-то по-другому.
– Предполагается, что все принимают активное участие в наведении порядка в доме, – говорит Олин, и я вижу, что так оно и есть.
Олин тихо стучит в закрытую дверь, распахивает ее, и я вижу маленькую комнату с двухъярусной кроватью и двумя комодиками. Постели застелены бельем в сине-белый цветочек; подушки пухлые, мягкие. На меня снова накатывает усталость. Мне хочется поскорее лечь. Стены выкрашены в голубой цвет; на окнах накрахмаленные тюлевые занавески. Комната очень мирная.
– Твоя соседка, Би, сейчас на работе. Она вернется через несколько часов. Располагайся, разложи вещи. Я вернусь попозже, мы закончим экскурсию, я тебе обо всем расскажу.
Я смотрю на двухъярусные кровати. Которая из них моя?
– Твое место нижнее, – говорит Олин. – Би любит спать наверху; говорит, что на нижней койке у нее начинается клаустрофобия.
Олин хлопает меня по плечу и идет к выходу.
– Олин, – окликаю ее я. Она оборачивается ко мне, и я вздрагиваю, заметив, какое у нее доброе морщинистое лицо. – Спасибо!
– Пожалуйста, – улыбается она. – Отдыхай. Если что-нибудь понадобится, кричи.
Мои скудные пожитки умещаются в одном ящике комода, и еще остается много места. Чем-то «Дом Гертруды» напоминает мне летний лагерь, куда я ездила в одиннадцать лет, наверное двухъярусными кроватями и тем, что, по словам Олин, скучать здесь не приходится. Распорядок дня висит в гостиной. Подъем без четверти шесть, отбой в половине одиннадцатого. День заполнен хозяйственными делами; на вечерних собраниях обсуждается все – от покупки продуктов до способов гасить вспышки гнева. Кроме того, здесь можно, например, узнать, как лучше вести себя на собеседовании, устраиваясь на работу.
Я сажусь на нижнюю койку и слегка подпрыгиваю. Пружины упругие, но податливые. Похоже на настоящую кровать, не то что твердые койки в Крейвенвилле с грубыми, шершавыми простынями, от которых воняет хлоркой. Я поднимаю пухлую подушку и зарываюсь в нее носом. От наволочки пахнет лавандой. На глаза у меня наворачиваются слезы. Может, здесь будет не так плохо? Вряд ли здесь окажется хуже, чем в тюрьме. Надеюсь, мои соседки постепенно привыкнут ко мне. Надеюсь, родители перестанут волноваться, что скажут соседи, и снова вспомнят о том, что я их дочь. И может быть… может быть, Бринн тоже простит меня.
Я глубоко вздыхаю еще раз, отрываю подушку от лица… и вижу ее. На меня смотрят пустые, бессмысленные глаза. На грязном пластмассовом личике застыла полуулыбка. Я хватаю куклу – старую, помятую; похоже, ее достали из мусора. На голой кукольной груди несмываемым маркером выведено всего одно слово. Я знаю, что теперь это слово будет следовать за мной повсюду, куда бы я ни поехала. Убийца.