Филипп Клодель - Серые души
Раз двадцать или сто на дню Каролина надевала свои премиленькие туфельки, а полковник тем временем элегантно курил свои буроватые зловонные сигарки, отогнув руку с перстнями на всех пальцах, и оглядывал черными глазами окрестные крыши. У меня и сегодня в голове крутится эта песенка, и я скрежещу зубами. Когда звуки полковничьей забавы разносились по городку, все еще думали о Денной Красавице и воображали лицо скота, который с ней это сотворил, так что песенка стала сверлом, которое нам медленно загоняли в мозг, проделав коловоротом аккуратную дырку в черепе. В сущности, это было сродни яйцам судьи, его маленьким мирочкам, которые он смаковал рядом с трупом. Неудивительно, что эти двое, Мьерк и Мациев, прежде не знавшие друг друга, поладили между собой, как два вора на ярмарке, и стали неразлейвода. В сущности, эта парочка так сблизилась благодаря своей нечистоте.
XIII
Но не все так просто. Никогда не ошибаются только святые и ангелы. Видя, что сделал Мациев (о чем я собираюсь рассказать), его сразу же отнесли к породе мерзавцев, самой многочисленной на земле, которая размножается, как тараканы, и лучше всех процветает.
Однако именно он за двадцать три года до Дела позволил испоганить свою карьеру и долгие годы оставался простым лейтенантом, в то время как другие получали повышение, а все из-за того, что был дрейфусаром, но отнюдь не опереточным, не одним из тысяч болтунов, что разглагольствовали о деле Дрейфуса лишь в конце семейной трапезы! Нет, у Мациева были бычьи яйца, и он публично поддерживал маленького капитана, заявлял, что верит в его невиновность, и принимал в штыки благонамеренную мысль штабистов, тем самым восстанавливая против себя всех тех, кто мог задержать его продвижение по службе к золотым звездам на эполетах мундиров.
Все это уже История, так называемая великая История, но которая часто попадает в каменный мешок забвения, и ее события откапывают лишь случайно, роясь на чердаках или в кучах старого хлама.
Это случилось после смерти моего отца, в двадцать шестом году. Мне пришлось вернуться в кособокий домишко, где я родился и вырос. Не хотелось с этим тянуть. Смерть отца оказалась еще одной в списке, а я уже заплатил по этому счету, причем полностью. Этот дом стал домом мертвецов: сначала мать, упокой Господи ее душу, довольно давно, когда я был еще мальчишкой, а теперь и отец. Это уже не было домом моего детства. Стало похоже на могилу.
Даже деревня не была похожа на ту, что я знал. После войны и четырех лет обстрелов все оттуда разъехались, оставив распотрошенные дома и дырявые, как швейцарский сыр, улицы. В деревне оставались только мой отец, потому что уехать для него значило признать победу бошей, даже после их поражения, да Фантен Маркуар, совершенно чокнутый старик, говоривший со свиньями и живший с очень старой коровой, которую звал Мадам.
Они с коровой спали бок о бок в хлеву. В конце концов, даже стали похожи друг на друга, запахом и всем остальным, разве что у коровы наверняка было побольше здравого смысла, чем у него, и меньше злобы. Фантен ненавидел моего отца. Отец платил ему той же монетой. Два безумца в призрачной деревне, поносившие друг друга среди руин, а порой и бросавшиеся камнями, как морщинистые, колченогие мальчишки. Каждое утро еще до рассвета Фантен Маркуар приходил к двери моего отца, снимал штаны и испражнялся. А отец каждый вечер дожидался, когда Фантен Маркуар заснет под боком своей коровы, и делал то же самое перед его дверью.
Это длилось годами. Как ритуал. Своего рода приветствие. Вежливость ниже пояса. Они были знакомы еще со школы. И ненавидели друг друга, уже не помня за что. Бегали за одними девчонками, играли в одни игры, наверняка испытывали одни и те же страдания. Время опустошило их, как опустошает людские тела и сердца.
– Так он помер?
– Точно помер, папаша Маркуар…
– Вот сволочь, подстроить мне такое!
– Он старый был.
– Выходит, и я тоже?
– Выходит.
– Засранец, подстроить мне такое! Что со мной теперь будет?
– Уедете. В какое-нибудь другое место, папаша Маркуар.
– Шутишь, сопляк, уехать в другое место… Ты такая же скотина, как и твой папаша! Подлюга! Можно подумать, что он и на свет-то родился только для того, чтобы меня допекать… Что со мной будет… Думаешь, он мучился?
– Не думаю.
– Ну хоть немного?
– Может быть, не знаю. Да и кто может знать?
– Я-то точно буду мучиться, уже чувствую, как начинается. Вот гад…
Фантен ушел по главной улице деревни, точнее, по тому, что от нее осталось. Обходил старые воронки от снарядов, изрядно удлиняя себе путь. Продвигался, словно озлобленная, вышедшая в тираж танцовщица, и через каждые три шага костерил моего умершего отца, обзывая его «подонком» и «дураком». Потом исчез, свернув за угол лавки Камиллы, «Шелковые ленты, безделушки и новинки», чьи вспоротые деревянные ставни напоминали полопавшиеся клавиши гигантского пианино.
Дом отца оказался настоящим кабаньим логовом. Я попытался было отыскать остатки того, что тут было прежде, забытые воспоминания, образы былого. Но уже ничто не оживало. Грязь и пыль облекли все косностью. Это был всего лишь большой гроб для невероятного покойника, пожелавшего забрать с собой все, но которому, в конце концов, не хватило духу. Я вспомнил, что нам рассказывал о Египте школьный учитель, о фараонах и об их гробницах, доверху наполненных преходящими сокровищами. Отчасти рассказ напоминал отчий дом, за исключением того, что мой отец никогда не был фараоном и вместо золота и каменьев копил только грязную посуду и пустые литровые бутыли, громоздившиеся повсюду, во всех комнатах, огромными, шаткими и полупрозрачными грудами.
Я никогда не любил отца, даже сам не знаю почему. Но у меня не было к нему и ненависти. Мы не разговаривали, вот и все. Между нами всегда торчала занозой смерть матери, маячила пеленой плотного молчания, которое никто из нас не осмеливался нарушить, чтобы протянуть другому руку.
В моей бывшей комнате отец устроил укрепленный лагерь, мусорную крепость из положенных рядами стопок газет, вздымавшихся до самого потолка. От окна оставалась только узкая бойница, откуда он мог наблюдать за обветшалым домом, где обитал Фантен Маркуар. Рядом с этим отверстием на полу лежали две рогатки: две вилки из орехового сука с узкой резинкой, вырезанной из велосипедной камеры, которые делают мальчишки, чтобы стрелять по воронам и ягодицам полевого сторожа. А рядом – запас ржавых скобок и согнутых шурупов, початый кусок колбасы, наполовину выпитый литр дешевого вина и грязный стакан.
Отсюда отец и вел свою войну, обстреливая мелкими железками заклятого врага, когда тот выходил из дома. Я представил себе, как он часами поджидал его, не сводя глаз со щели, прислушиваясь к звукам на улице, жуя, выпивая и подливая себе вина в стакан, как обманывают время, поглядывая на часы. А потом вдруг хватал рогатку, заряжал метательным снарядом, прицеливался и потом наслаждался, слыша вопли противника, видя, как он потирает ляжку, щеку или задницу, пробитую, может, даже до крови, потрясает кулаком и осыпает его проклятьями; и тогда хлопал себя по ляжкам и долго хохотал, надрывая живот, ожидая, когда смех сам по себе заглохнет в веселой икоте, а перестав смеяться, что-то бормотал, возвращая себе дыхание, серьезность, врага, пустоту. Дрожащей рукой наливал себе вина и выпивал одним духом, думая, что они оба не бог весть что и не протянут долго, что день слишком уж длинный, а надо еще держаться, и что потом будут и другие дни, еще, еще и еще, и отхлебывал прямо из бутылки, думая, что они – ничто.
И вот тут, выходя из комнаты, я задел плечом стопку газет, и они рухнули с шорохом опавших листьев. К моим ногам хлынули минувшие дни, мертвые годы, далекие драмы. И среди всего этого мне бросилась в глаза фамилия «Мациев», отпечатанная крупными буквами над небольшой статейкой в самом верху полосы.
Это случилось в 1894 году, в один из декабрьских дней, точнее вечеров. Как было написано, лейтенант Изидор Мациев (я воспроизвожу дословно) «объявил собравшимся в заднем зале кафе, что верит в невиновность капитана Дрейфуса. Под рукоплескания публики, состоявшей из синдикалистов и революционеров, Мациев, облаченный в мундир, бросил также, что ему стыдно принадлежать к армии, которая заключает под стражу праведников и оставляет на свободе настоящих предателей». В газете также сообщалось, что в конце концов толпа устроила лейтенанту настоящую овацию, прерванную прибытием жандармерии, которая арестовала несколько человек, включая оратора, изрядно поработав дубинками. Сочтенный «возмутителем общественного спокойствия, который нарушил кодекс молчания и запятнал своими словами честь французской армии, лейтенант Мациев на следующий день предстал перед военным трибуналом, который приговорил его к шести месяцам строгого ареста».