Чеви Стивенс - Беги, если сможешь
Она была тихой, а я любила поговорить — мне всегда хотелось докопаться до сути вещей, понять, почему люди испытывают те или иные эмоции. Возможно, это была одна из моих ошибок. Я выросла в семье, где никогда ни о чем не говорили, и мне хотелось, чтобы у нас с Лизой все было по-другому, — мне хотелось обсуждать ее чувства и мысли, но она держала их при себе. Меня это раздражало и пугало. Только после ее ухода я поняла, что требовала от нее делиться со мной чувствами, чтобы управлять ими, чтобы обезопасить ее.
Во время вечерних прогулок я время от времени останавливаюсь рядом с компаниями подростков и показываю им фотографию Лизы — вдруг она прослышит, что я ее ищу. Хотя я не уверена, что это ее не оттолкнет.
Впрочем, все происходит по одному и тому же сценарию: очередные подростки в капюшонах, мешковатых штанах и со скейтбордами, и никто из них и в глаза не видел мою дочь.
Медсестры сообщили, что Хизер стала меньше спать и накануне сходила на еще одно групповое занятие, после чего до вечера смотрела телевизор вместе с другими пациентами. Все это были хорошие знаки. Из наших бесед было ясно, что у нее по-прежнему большие проблемы с самооценкой, что ее все так же терзает чувство вины, но мне удавалось переключать ее внимание на лечение и ближайшие планы.
— Что вы можете сделать сегодня, чтобы помочь себе?
— Можно сходить на занятие или прогуляться по больнице, — предположила она.
— Прекрасная идея.
Мы обсудили еще несколько вариантов времяпрепровождения, после чего я спросила, возникает ли у нее желание причинить себе боль.
— Иногда, но уже не так сильно, как раньше. — Она огляделась. — Здесь я чувствую себя по-другому. Мне не одиноко. И медсестры очень милые — Мишель, например. Мне здесь… — Она пожала плечами. — Спокойнее, наверное. Я чувствую себя нормальной.
— И это действительно так. Рада, что вы начинаете это видеть.
— Хорошо, когда тебя готовы выслушать. — Она улыбнулась. — Я вечно выслушивала все горести Эмили. Мы шли в конюшню, она любит лошадей.
— Вы ее так поддерживали.
— Я чувствовала себя ее старшей сестрой. — Она на мгновение умолкла. — Я научила ее ездить без седла, и мы каждый день ездили к реке — просто поговорить.
Хизер описывала дорогу к реке, и меня захлестнуло потоком образов и звуков: лесная прохлада, скрип седла, землистый запах дерева и лошадей. Я словно перенеслась в прошлое.
Мы с Ивой едем по лесу. Лошади останавливаются, чтобы попить из ручья. Она стоит рядом со своей лошадью и треплет ее по шее.
— Я видела вас с Аароном, — говорит она.
У меня в ушах стучит кровь, сердце сжимается от ужаса.
— Я видела, как вы возвращались с реки, — продолжает она. — Ты была чем-то расстроена. Если хочешь мне что-нибудь рассказать…
Сердце так сильно колотится, что я еле дышу. Меня заливает густая, раскаленная волна стыда.
— Мне нечего рассказывать, — сердито говорю я.
— Если он делал тебе больно…
Но я уже отвернулась и забралась на бревно, чтобы залезть на свою лошадь.
— Поехали.
В чувство меня привел голос Хизер.
— …поэтому мне и хотелось вернуться, чтобы помочь ей, — говорит она. — Надеюсь, с ней все в порядке.
Я встряхнулась, пытаясь избавиться от нахлынувших воспоминаний, но страх и смущение успели плотно во мне обосноваться.
— Думаете, с ней все в порядке? — спросила Хизер.
— Похоже, вы ощущаете ответственность за Эмили, но она взрослый человек и сама может принимать решения. Как вы сами сначала решили уехать из коммуны, а теперь приняли решение следовать плану лечения и заботиться о себе.
Она кивнула.
— Знаю. Мне уже лучше.
Закончив разговор с Хизер, я отправилась к новой пациентке — ее звали Франсин, ей было за семьдесят, и ее обнаружили разгуливающей по городу в ночной рубашке. У нее диагностировали старческую деменцию. Семьи у нее не было. С деменцией всегда непросто — мы мало что можем сделать для пациентов, и им приходится оставаться в больнице, пока не освободится место в доме престарелых. Они паникуют из-за провалов в памяти и часто пытаются сбежать. Франсин весь день бродила по палате, дергала дверь и умоляла нас отпустить ее. Она отказывалась от любых попыток утешить ее, и нам пришлось оставить ее одну, чтобы она постепенно успокоилась.
Войдя к ней в палату, я спросила, знает ли она, почему оказалась в больнице. Франсин рассмеялась и сказала, что она путешествует, после чего ее лицо вдруг исказилось от боли и страха.
— Почему я здесь? Можно мне домой?
— Мисс Хендриксон, вы в больнице, потому что у вас возникли проблемы с памятью, — мягко сказала я. — Мы хотим вам помочь.
Она в панике огляделась.
— Я в больнице? — Потом ее глаза прояснились, она посмотрела на меня и печально спросила: — Я здесь навсегда, верно?
— Вы здесь ненадолго, только пока мы сделаем несколько анализов.
Она схватила меня за руку — на лице ее играла улыбка, глаза сверкали.
— У меня была такая прекрасная жизнь! Я была художником, путешествовала по всему свету и писала картины. У меня были друзья во всех уголках мира. Со мной происходило столько удивительных историй…
Из глаз ее хлынули слезы и побежали по морщинистому лицу.
— Теперь у меня никого нет, — сказала она дрожащим и немного детским голосом. — У меня нет семьи. Никого. Я не знаю, где все. Где мои картины? Где мой дом? Я хочу домой! — Она разрыдалась. — Я ничего не помню.
Глава 9
Когда я была на втором курсе, психолог предложил мне обсудить с матерью и братом нашу жизнь в коммуне — возможно, они помогли бы мне прояснить некоторые воспоминания. Но эта попытка провалилась.
Мать не любила вспоминать о коммуне — особенно, если нас слышал отец. Одним осенним утром мне все же удалось подловить ее в поле, она разбрасывала солому для лошадей. Лучи солнца уже согревали ночную росу, и над землей стоял пар. На матери была мешковатая отцовская куртка, волосы она убрала под старую ковбойскую шляпу, но даже в таком наряде она была красавицей.
Я взяла грабли и начала ей помогать.
— Мам, я хотела поговорить с тобой о коммуне.
— Нет смысла ворошить прошлое, — ответила она, не отрываясь от работы.
— Это важно. Я хожу к психологу по поводу клаустрофобии, и он считает, что со мной что-то случилось, пока мы там жили.
Она остановилась и посмотрела на меня.
— Ты о чем?
Я давно переросла мать, но сейчас она выпрямилась и подбоченилась, и я заволновалась.
— Что-то травматичное, из-за чего я теперь боюсь темноты и замкнутого пространства. Может, я где-нибудь застряла?
— Ты всегда боялась темноты.
Она опустила руки и словно бы успокоилась — я почувствовала укол разочарования.
— Это не просто боязнь темноты. У меня бывают панические атаки. И я смутно вспоминаю всякие вещи…
— Какие? — нахмурилась она, с недоумением глядя на меня.
— Мне кажется, я боялась Аарона. Мне он не нравился.
— Да с чего вдруг тебе было его бояться? Он так о тебе заботился. Когда он возил нас на пикник к озеру, ты сама села к нему на переднее сиденье.
Я попыталась вспомнить этот пикник, но тщетно. Я потрясла головой.
— Не помню такого.
Зато я прекрасно помнила, в каком тумане мать пребывала в те дни.
— Ты уверена, что это была я?
— Конечно. Ты любила Аарона. После смерти Койота Аарон учил тебя плавать.
Я снова задумалась.
— Этого я тоже не помню.
Мать смотрела на меня так, словно удивлялась моему упрямству.
— Ты отказывалась и близко подходить к реке, пока он не стал тебя учить.
— Я его не любила. Он меня пугал.
— Да это же он научил тебя плавать! — удивленно ответила мать.
Меня смущало то, что я совершенно не помнила этих уроков плавания. Кроме того, я жалела, что заговорила о своей неприязни к Аарону, — мать явно не разделяла моих чувств.
— Ты помнишь Иву?
Она задумалась, потом кивнула.
— А что?
— Мы с ней дружили. Детям было нелегко в коммуне. Но она обо мне заботилась.
— Аарон, конечно, периодически перегибал палку со всей этой духовной ерундой, но на самом деле все они были совершенно безобидными хиппи, — заметила мать. Она впервые высказала свое мнение о верованиях в коммуне, и, судя по тону, ей они были не так уж и близки.
— Может быть, но мне все время хотелось домой.
— Тебе там было гораздо лучше, чем дома, — огорченно и даже как будто виновато сказала она.
— Тогда почему мы уехали? — спросила я, тоже чувствуя уколы совести.
Мать дернулась, как будто я ее ударила, и заговорила не сразу:
— Тот мальчик… Он был совсем еще крошка. Такой милый.