Збигнев Ненацки - Великий лес
Утром они переселились в шикарные комнаты мотеля. Владелец, толстый турок, низко кланялся Петеру, хотел дать ему свою рубашку. Однако этого уже не требовалось, потому что вечером за Петером приехал автомобиль и привез чистые рубашки, костюм, галстук и даже парикмахера, который остриг его длинные волосы.
Петер предложил Марыну место в машине, но Марын отрицательно и молча покрутил головой. А когда машина увезла Петера, Марын выбежал за ней на автостраду и, грозя кулаком, крикнул: „Ты, сукин сын! Не отдал мне мои два доллара!“ Потом он две недели укладывал тротуарные плитки перед мотелем и за полученное вознаграждение смог уехать в сторону дома на шикарном автобусе. Несколькими днями позже, прежде чем пересечь границу своей страны, он тоже дал отрезать свои длинные золотые волосы и, вставая с парикмахерского кресла, с презрением на них наступил. Это был глупый жест, ведь его пострижение произошло в другом месте и не сейчас.
Дома он утаил историю с Петером. Но детектор лжи и очередные тесты, которым он подвергся, должно быть, открыли в нем какую-то новую черту или просто шрам от той трещины. Однажды его пригласил к себе человек, которого он считал своим начальником, посмотрел на него с каким-то новым интересом, а потом вручил паспорт и адрес магазина велосипедов на Дапперстраат, где требовался продавец. С этих пор он уже никогда не слышал баллады о правде, которую должен был принести ветер, и только теперь из-за шума леса ему показалось, что он снова ее слышит.
Однако это было недолго. В конце концов он заснул, все меньше чувствуя боль, пульсирующую в руке.
Его разбудил Хорст Собота, который принес на деревянном подносе завтрак – хлеб с маслом, яичницу и стакан молока. Увидев большое солнечное пятно, разлившееся посреди комнаты, Марын понял, что полдень уже миновал.
– За молоком для тебя я ходил в деревню, – похвастался Хорст. – Тебе нужны силы, Юзва.
– Ночью у меня, похоже, была температура. Мне показалось, что я понял язык леса. Я слышал в этом доме женский плач. Эта рана, видно, заживает не очень хорошо. Сейчас, наверное, у меня тоже температура…
Хорст задумался:
– Это хорошо, что лес начал с тобой разговаривать. Может, он скажет тебе больше, чем Изайяшу Жепе или мне.
Он заставил его съесть завтрак. Потом Хорст снова принес миску с водой, Марын насыпал в нее немного марганцовки. Собота снял бинт и промыл рану, которая немного нагноилась по краям.
– Все будет хорошо, – заявил Хорст. – Я был солдатом и много ран видел. Но ты, Юзва, не вставай сегодня с постели. Отдохни. Эта рана заживет на тебе, как на волке, потому что ты – плохой человек.
– Ты все время говоришь, что я плохой человек. Я не сделал тебе ничего плохого, – заметил Марын, снова ложась в постель.
– Это ты сам сказал мне, что ты плохой человек. Ты так думаешь о себе, и это самое важное. Лес добром не победишь. А ты уже второй раз победил лес.
– Да? – удивился Марын.
– Да, да, Юзва. Через зло, которое ты помог причинить одной женщине. Не спрашивай меня об этом. Пока набирайся сил.
Он открыл половинку окна, потому что в комнате было немного душно. Унес поднос с остатками завтрака, потом миску, наполненную фиолетовой водой, и грязные бинты. Больше он не вернулся – и Марын радовался этому. Мысли путались, он не мог сосредоточиться ни на чем. Через открытое окно он слышал, как во дворе Хорст Собота отдает кому-то приказы, а скорее всего самому себе: „Кобыле надо насыпать овса, а потом выпустить ее к озеру“. Лес шумел уже тише, речь его была неразборчивой, но на миг Марыну показалось, что он снова слышит тихий женский голос. Почему именно женский, а не детский или мужской? Только ли потому, что он ждал письма от Эрики, письма, которое все не приходило. Чего он мог ждать от этого письма? Что он ответил бы на ее письмо? Что ему хватило недель, проведенных в лесу, чтобы понять: на свете существует любовь и есть женщины, которые способны пойти за мужчиной даже в изгнание. А также – что есть такой род смелости, который граничит с трусостью. Ему стыдно было признаться, что он жаждал Эрики, ее тела, ее вида, ее голоса. Жаждал с большей силой, чем тогда, когда она была рядом. Теперь было слишком поздно, чтобы повернуть назад то, что произошло, если она искренне сказала ему, что кого-то полюбила. Может быть, они встретятся еще раз, когда Марын снова вернется к своей профессии, к неустанной погоне за кем-то и неустанному бегству от кого-то. Это даже хорошо, что он осознал свою трусость. В профессии информатора плохо работать, если не знаешь о себе всего. Ведь некоторые свои слабости можно спихнуть в подсознание. Это ничего, что потом подсознание кричит, как лес – голосом женщины, голосом десятков женщин, которых он отделывал без всякого удовольствия, поскольку женщины между одним и другим актом бывают болтливыми. Если по правде, то прошлой ночью не случилось ничего плохого. Только Хорст Собота вбил себе в голову, что Марын – плохой человек, потому что он в шутку сказал ему так о себе. Марын никогда не был плохим, хоть и совершал много плохого. А впрочем, может, то, что он делал, оставалось за границами добра и зла. К чертям, у него ведь была такая, а не другая профессия. И он любил эту свою профессию. Через открытое окно Марын услышал скрипучий старческий голос:
– Ты, Хорст, прикончил вязы в двенадцатом квадрате. Столько раз ты проклинал лес, что вязы засохли. Иди посмотри. Все. Ни один этой весной не ожил.
Солнечное пятно было уже возле дверей в сени. А это значило, что снова прошло несколько часов.
Хорст отвечал:
– Я никогда не проклинал вязов, Иоганн. Это меня лес проклял и причинил мне много вреда. Ты должен был привезти мне десять ульев. Почему не привез?
Марын встал с постели и босиком подошел к окну. Он раздвинул занавески и увидел на лавке у забора старого лесника с большими черными бородавками на носу и на лбу. Седые волосы, такие же, как у Хорста, и такое же почерневшее лицо, только более морщинистое. Собота сел рядом с ним на лавку, Марын снова лег в постель.
– Сад у тебя цветет, и завтра я привезу тебе десять ульев, – заскрипел старческий голос, – Я хотел это сделать вчера, но как увидел эти вязы, так сил у меня не хватило.
Наступила долгая пауза, которая так заинтересовала Марына, что он снова встал с постели и подошел к окну. Старик с бородавками сидел на лавке и молча плакал. Слезы текли по морщинам и задерживались в кустиках седой щетины на подбородке. Собота стоял возле него и угрюмо молчал.
– Я не проклинал твои вязы, – буркнул он наконец.
– Знаю, – вздохнул тот. – Я так только сказал, чтобы тебя рассердить. Марын вернулся в постель и невольно слушал то, что говорил Хорст:
– Столько лет, столько лет… Они были уже старые, когда я учился ходить. Их посадили возле королевской дороги, и это от них пошло само название лесничества – Королевское. Потом королей не стало, а они росли.
– Это голландская зараза. Оглодки. Похожи на короедов, малюсенькие, несколько миллиметров. В книгах написано, что они переносят на себе грибок, который губит вязы. Им было по двести пятьдесят лет. Я посчитал это, когда один из них сломала буря. Они умерли, Хорст. Старший лесничий велел их все спилить, чтобы зараза не пошла дальше. Пойдем, Хорст, в лес.
И, похоже, они пошли, потому что заскрипела калитка. Марын снова встал с кровати и в од-» них трусах пошел в ванную. Дом Хорста Соботы был прекрасно оборудован – электрическая плита, ванная-туалет, выложенная голубым кафелем. Кажется, все это велел сделать его сын, врач, прежде чем уехать в погоню за славой.
Он уселся на унитаз и в этот момент заметил висящую на веревочке над ванной свою выстиранную рубашку и женские трусики. То ли Хорст Собота прятал кого-то в своем доме? То ли в доме была какая-то женщина? Он не хотел углубляться в эти дела. Хорст Собота имел право на свои тайны, имел право делать и говорить то, что противоречило одно другому. Он ненавидел лес, а все же пошел осматривать мертвые вязы. Говорил, что живет один, а в ванной сушились трусики. Самое плохое, что рана пульсировала легкой болью, и он чувствовал внутри ту же самую, что и ночью, сосущую и давящую в груди тяжесть.
Тем временем Хорст Собота и лесничий Кондрадт шли просекой между высоким сосновым лесом, который насквозь просвечивало солнце, и семилетним молодняком, давно требующим прочистки. Молча, тяжело дыша, они дошли до большой лесной поляны и пересекающей ее дороги, обсаженной старыми вязами. На фоне бушующей зеленью поляны два ряда огромных сухих деревьев выглядели как две шеренги скелетов. Высокие, по сорок метров, с шершавой корой, местами полопавшейся от морозов, с налетами серого моха. Ни в прошлом году, ни в нынешнем уже не распустились листья, которые так необычно выглядели. Листья были мохнатые, в виде эллипсов, с двойными зубцами, толстые, а с внутренней стороны более светлые и тоже мохнатые. Они умерли от голландского лесного сифилиса, принесенного оглодками и просочившегося в жилы дерева, как бледная спирохета проникает в кровь, текущую в жилах человеческого тела.